Л. Бояджиева - Бегущая в зеркалах
Жорж, француз по матери, унаследовав ее фамильное дарование и дело, стал преуспевающим фабрикантом-обувщиком, имеющим право с гордостью смотреть на ноги своих сограждан: в том, что по крайней мере каждая пятая пара обуви на них отличалась элегантностью и комфортом, была и его заслуга.
После событий 1905 года Жорж Меньшов-Неви, считавший себя весьма прозорливым, как в области бизнеса, так и в политике, настоял на строительстве дома для своей московской сестры, куда и выманил ее со всем семейством, якобы погостить, наладить связи, в самый канун революционных событий.
Визит Александры Сергеевны затягивался, ее муж – Григорий Петрович, кадет, – не считал возможным, мягко говоря, заняться обувным производством в столь ответственный для России исторический момент. Верный своему гражданскому долгу, он возвратился в Москву, откуда и посылал жене длинные сумбурные телеграммы, умоляя переждать смуту месяц-другой в новом комфортабельном доме. В утешение жене в Париж был послан огромный багаж, собранный из любимых вещей Александры в ее родной подмосковной усадьбе.
Эти несколько телеграмм, полученных от Григория Петровича, и три деревянных ящика с гербами российской железной дороги, содержащие любимые книги, бабушкин секретер, сервизы, подушечки, вышитые Александрой еще в девичестве, абажуры, картины и даже баночки со «своим» клубничным вареньем, составили, собственно, все то, за что многие годы цеплялась память Александры о родине и муже.
След Григория Петровича оборвался в 1918 году под Ростовом, где его видели якобы в штабе Добровольческой армии. Официально он считался пропавшим без вести, а следовательно, всеми молитвами и надеждами, – живым. И только весной двадцатого Александра Сергеевна узнала, что ждать больше некого.
Шестого марта, в десятилетний юбилей Елизаветы, к обеду ждали гостей. На лестнице пахло пирогами, особыми, российскими, с капустой и грибами, которые с ночи затевала Веруся, в комнатах стояли охапки свежих фиалок, принесенных из сада, где на лиловых от цветов газонах готовились игры для приглашенных детей.
Александра Сергеевна с утра ждала чего-то необычного, потому что в глубине души была суеверна и толковала на свой особый лад всякие маленькие знаки, которые подавала ей судьба.
Рождение долгожданной, вымоленной дочери Лизоньки всегда отмечалось в семье лавиной взаимных сюрпризов, подготавливаемых втайне заранее, трогательными и наивными знаками внимания. В этот день подарки доставались всем, включая прислугу, что с увлечением обсуждалось супругами заранее. Так, Верусе, заботящейся о гардеробе малышки, была преподнесена однажды новенькая модель швейной машинки «Singer», а Фомичу, наблюдавшему за состоянием сада, – тяжелый полевой бинокль.
К семилетию Лизоньки, в первый праздник, отмеченный в новом парижском доме, и последний свой, как оказалось, семейный юбилей, Григорий Петрович подарил жене перстень с александритом – фамильную реликвию, идущую от бабушки. Этот подарок он предполагал преподнести к десятому дню рождения дочери, как было установлено традицией, но почему-то заторопился. Александра Сергеевна колебалась, но, приняв как аргумент шутку мужа, что Лизонька уже и за тринадцатилетнюю сойдет, подарок взяла. А когда через год перстень загадочно исчез, просто как в воду канул, потянув за собой серию невосполнимых утрат, она спохватилась и, сопоставив все – потерю семейной реликвии, России и мужа, – пошла причаститься, заказав молебен за здравие близких.
3
И вот 6 марта 1920 года первое, что увидела, проснувшись Александра, был лиловый александритовый глаз, следящий за ней с мраморной доски туалетного столика. Перстень вернулся, благополучно пролежав более двух лет в фиалковой клумбе, где и был найден рано поутру Верусей, набиравшей для комнат цветы.
То, что они, обыскав и перевернув тогда весь дом и сад, так и не нашли потерю, сиявшую в центре на самой ближней, всеми сто раз осмотренной клумбе, свидетельствовало о непростом, совсем непростом смысле внезапной находки.
Надев впервые за это время светлое, веселое платье, оживленная счастливым предчувствием Александра, ждала продолжения чуда.
Поздно вечером, когда гости с детьми уже разъехались, счастливая Лизонька уснула, не отпуская руль нового двухколесного велосипеда, когда прислуга, гремевшая посудой на кухне, уже затихла, а Александра, так и не переодевшись и лишь накинув на платье жакет, сидела в саду на своей любимой скамейке, явился-таки визитер.
Он был худ, небрит, высок, с устало обвисшими полами некогда серебристой шинели. Эта неизбалованная жизнью шинель была именно того особого сукна и покроя, той особой степени мучительного старения, за которыми здесь, в Париже, угадывали трудную анкету российского белоэмигранта.
А под двухнедельной щетиной, под чужим, затертым до дыр мундиром и заношенным бельем оказался Сашенька Зуев – Шурка! Немного позже, отмытый в горячей ванне и облаченный в костюм Григория Петровича, он сидел перед Александрой, доедая Верусины пирожки и деликатесы с праздничного стола.
Мать Александры и ее закадычная подруга – смолянка Анна Зуева, соседка по Подмосковью, – обнаружили свою беременность почти одновременно. Они вместе вынашивали тяжелевшие животы, мечтали о детях и чуть ли не одновременно, с разницей в три дня, разрешились от бремени, назвав новорожденных, как и было условлено, Александрами.
Дети, объявленные с пеленок женихом и невестой, росли практически вместе, чувствуя себя родней и друзьями, а повзрослев, стали не мужем и женой, а друзьями, почти братом и сестрой, очень привязанными и близкими друг другу. Александра Сергеевна так всегда и называла Шурку – «мой московский брат», в отличие от Жоржа – «французского».
Полгода назад она получила от Саши Зуева письмо из Константинополя, но ответить не смогла – ни адреса, ни планов на дальнейшую жизнь Зуев не сообщил.
В тот вечер, 6 марта, судьба вернула Александре брата, но сделала ее вдовой: Саша рассказал ей, опуская жестокие подробности, как был расстрелян ее муж и как спасся сам, спрятанный от красногвардейцев своей невестой и исчезнувший навсегда из ее жизни за жестяными крышами тамбовских флигелей.
Зуев не остался у Александры: превратиться в благополучного буржуа он просто не мог – так ныла и металась, тоскуя по потерянной родине душа. Сославшись на некие обязательства перед соотечественниками, он уехал в Берлин, пообещав регулярно навещать Александру. Шурка ушел, отказавшись даже обновить гардероб, – в чужом мундире, залатанном и отутюженном Верусей, уложив в небольшой дорожный чемодан Григория свою памятную шинель.