Мария Арбатова - Визит нестарой дамы
Напичканная экзотической кухней и немыслимым раздражением, я возвращалась в академию, разгадывая план города, как кроссворд, и врубала телевизор. С телевидением было сильно не слава богу; немцы возлагали на него уж совсем нетрадиционные задачи. Например, камера, поставленная на нос метровского состава, часами ездила между конечными, со всеми объявлениями машиниста, со стуком, скрежетом, возней пассажиров, так сказать, в собственном соку. Или стояла часами на берегу моря перед горящим камином или действующим аквариумом. Была в этом магия, но уж очень нездоровая.
Телевизор жил жизнью, которой не успевал жить телезритель, картинку того, что он должен видеть, но почему-то не видит по жизни телезритель, телевизор прикладывал дополнительно.
Посидев перед белогорячечным экраном, я начала анализировать, зачем я в Германию приехала и вообще с какой целью оказалась в этом мире. Ощутила суицидный привкус и начала оказывать себе терапическую помощь, упав в объятия первой эмигрантской беды – всеядности общения. Коллеги по гранту тоже потоптали пастбища между мрачным Берлином, депрессивным телевизором и внутривидовой тусовкой, поэтому часть уже не разговаривала друг с другом временно, а часть – на всю оставшуюся жизнь.
Я оказалась единственной, неспособной смягчить ностальгию большими дозами алкоголя. Одна писательница, сделавшая карьеру на альянсе невротической клиники и плохо прожеванного русского фольклора, допилась до того, что переломала рождественскую икебану хозяйке пансиона, носилась за сотрудниками академии с криками «хайль Гитлер» и назвала молодого концептуалиста «жидовской мордой», за что отчетливо получила в глаз. Другой художник, холодно рассчитав, входил каждые десять дней в трехдневный запой, объясняя, что семье выгоднее потерять сто марок в неделю, чем тысячу восемьсот в месяц, если он не выдержит и вернется в Россию. Третий, композитор, экономил два месяца на каждой сосиске, потом сломался, пошел по Кудаму вечером и обнаружился утром в последнем баре перед жалостливой хозяйкой, пытающейся кормить его с ложки бульоном; денег при нем уже не было.
Даже мой срок эмиграции выкристаллизовал «свою среду», каких-то несчастных, как и я, рассказывающих о хамоватости московской консерваторской девочки, попавшей на композиторский грант с теоретического факультета через постель пожилого немца. О цинизме авангардиста, находящегося сразу на двух грантах, второй был в Париже, и отчитывающегося по обоим грантам одним проектом. О постмодернисте, устроившем выставку мусора и продавшем ее немцам за несколько тысяч марок, о… Впрочем, кто эти люди? Я никогда не увижу их в Москве. Почему я оформила их родственниками на берлинский период и сижу в «русском салоне», дожидаясь любого из них, как собака хозяина? Потому что в эмиграции, как в больнице и тюрьме, ты не выбираешь соседей! Бедный Димка с его вкусом и снобизмом!
Чтобы не хлюпать до обеда носом и не жаловаться: «Куда попала, бедная Ирочка!», я научилась с вечера готовить себе подарок в виде экзотической конфеты и разбивать день на квадраты занятости. Я обманывала себя, чтобы каждую секунду не звонить в Москву; пила на зимних улицах горячий глинтвейн, чтоб не простудиться и никому не быть обязанной за уход. Я, лапочка, разрываемая дома на части, была совершенно некстати в этом чистом, четком городе, работающем как кухонный комбайн с насадками для резанья салатов, сбивания коктейлей, мешанья теста и т. д. И мне некстати был этот город на такое количество времени. Мне нужны были деньги, которые я зарабатывала фактом своего присутствия, можно сказать, в поте своей души.
Я хотела развлечь себя романом. Увы! В кабаках и музеях паслись особи мужского пола полупреклонного возраста; они утыкали носы в египетские мумии, розовые пальчики младенцев на бесконечных километрах ренессанса, карябали ногтем арки и ворота в Бергамоте, стучали по стеклу аквариумов Zoo, трогали чувственные пальмы в ботаническом саду и копались в антикварных лавках. Они пытались зафиксировать себя в пространстве и времени по имени зимний Берлин так же мучительно, как и я.
Растерянные, с отмороженным взглядом, липнущим к готической кудряшке дома, блюду спагетти с креветками, фирменной этикетке или женской груди. Здесь было особенно видно, как плохо они оснащены для жизни своими идеологическими примочками, автомобилями и кредитными карточками. Они шли на любой заинтересованный женский взгляд как потерявшиеся дети. Дальнейшая проблема состояла в том, что при желании отдать себя они не умели отдавать и брать не умели, только покупать. Но покупка в чистом виде отторгалась их честолюбиями, покупка не подтверждала факта их индивидуального существования, купить может всякий. Им хотелось не покупки, а подарка, они силились купить этот подарок. Флирт представлялся им в серии выбора среди товаров и услуг.
Я спросила своего немецкого приятеля о дешевых проститутках, стоящих ночью на шоссе в роковой форме одежды: сапогах, прозрачных колготках на голое тело, курточках выше пояса и улыбке до ушей. Снежинки таяли на их крутых бедрах, а мои скулы сводило от мысли, сколько придатков застужается каждую декабрьскую ночь в Берлине. И всего за сто марок!
– Не волнуйся, им не холодно, они все на игле, – утешил меня он.
– У тебя были такие девушки?
– Конечно.
– Ну и как?
– Чепуха. Дерьмо.
– Почему?
– Она все играет, это противно. Я однажды в Гамбурге брал за пятьсот марок.
– И что?
– Выброшенные деньги!
– А ты хотел за пятьсот марок купить ее чувства?
– Конечно, нет, но пятьсот марок – это большие деньги…
Им хотелось праздника, состоящего из понимания, и казалось, рождественская лотерея обязана обслужить увядшие тела и порывы. Они раздевали глазами все, что приходилось им дочерьми и внучками, шли мимо сверстниц, как мимо мебели, и обижались, когда раздеваемые глазами возбуждались на кошельки, а не на факт эмоциональной невостребованности.
Во мне, как в русской, видели истерическое желание выйти замуж за немецкие марки и при первой чашке кофе оглашали список наследников в завещании. Те, которые были потоньше, в первые полчаса заводили разговор о недоступности бриллиантов и мехов для женщины в России. Попытка объяснить, что пришла на охоту не за шубами, бриллиантами и мужьями, а за эмоциями в той же позе скучающего интеллектуала, что и они, приводила их в недоумение.
– Этого не может быть, – выразил общее мнение гамбургский вдовец-музыковед, образовавшийся вокруг меня после идиотского концерта, на котором три музыканта-авангардиста стучали и скребли мелками по доскам, присоединенным к электронным усилителям, – ты красивая, кроме того, ты – русская! Тебе должно хотеться денег и крепкого мужского плеча. Я никогда не поверю, что ты отказалась бы стать хозяйкой моего особняка в Гамбурге, как бы ты ко мне ни относилась!