Джойс Данвилл - Открытие сезона
– Мне она не кажется особенно гениальной, – устало ответила я, пытаясь сосредоточиться на своей работе.
– Нет, правда, Эмма, она просто чудовищна. Все эти всплескивания руками… а фантастический грим! Эта красно-коричневая помада, от которой ее лицо кажется ярко-голубым в свете прожекторов!
– Она пыталась соответствовать персонажу, – вступилась я.
– Да, знаю, но зачем еще больше уродовать себя? Дэвид думает, что она ужасна, он сам мне так сказал.
– Он вообще считает большинство людей ужасными.
– Неужели? Я нахожу, что он единственный приличный человек в труппе. Он единственный, у кого для каждого есть доброе слово. Все остальные просто озлоблены или скучны. Тебе повезло, что у тебя такой муж.
– Наверное…
– Он сейчас дома? Как ты думаешь, могу я с ним увидеться?
– Он в постели, но если ты подождешь минутку, пока я закончу с бельем, я сделаю нам по чашечке кофе и позову его.
Я выразительно посмотрела на газовую плиту, вздохнула и принялась отжимать белье через каток. Но я знала, что это бесполезно: мысль о том, чтобы поставить чайник, не пришла ей в голову. Она сидела, полностью отрешенная от «суеты», и после паузы продолжала:
– Все твердили мне, что это мой шанс – работать с Виндхэмом Фарраром, но мне было очень скучно. И почему это все считают Виндхэма гением? Сначала он мне очень понравился, он так кружил вокруг меня: «Дорогуша, то, дорогуша, это», а теперь почти не замечает.
– Все изменится, – утешала я. – В следующей постановке ты получила не такую уж плохую роль. Возможно, у него просто пока нет на тебя времени.
– Думаешь, в этом дело? Да, он был занят. У тебя тоже не было бы времени встретиться с ним. Дэвид высоко его ставит. Но он совершает большие ошибки. Что ты скажешь о назначении Виолы на роль Занки?
– Я еще не видела «Белого Дьявола», – мне неприятно было видеть такую боль и озлобленность. – Если ты подвинешься, то я достану кофе из буфета.
И я сделала кофе, а так как Дэвид отказался вставать, я послала Софи к нему. Я не могла избавить его от обязанности убедить ее в том, что она хорошая актриса. Софи пошла наверх, а я попыталась придумать правдоподобный предлог для телефонного звонка Фаррару. Я по-настоящему завидовала Софи Брент: она ни от кого не зависела. И если бы Виндхэму пришлось выбирать между ей и мной, то победила бы она.
Что же случилось со мной, зачем я нахожусь здесь, склонившись над стиральной машиной? Какие шансы были сейчас у когда-то известной Эммы, чье имя в определенных узких кругах служило темой для обсуждений? Теперь обо мне забыли все: римские марксисты, историки и фотографы из Хэмпстеда, неформалы из двух университетов…
Мне было очень, очень грустно.
Глава десятая
Премьера «Белого Дьявола» была очень похожа на премьеру «Тайного брака»: на мне было то же платье, темно-серого цвета, Майк Папини приехал тем же поездом, так же жалуясь на путешествие, мы даже сидели в зале на тех же местах. Единственным отличием было то, что шла другая пьеса, а факт смерти миссис фон Блерке был к этому времени официально объявлен. Учитывая, что пьеса по своему жанру была кровавой трагедией, решили, что она никак не выбьется из общей атмосферы. Кроме того, на этот раз Виндхэм не сидел впереди меня, хотя его сестра с мужем были на месте. Он, вероятно, был чем-то занят.
Пьеса потрясла меня: такая ярость, разрушительная сила и страсть. Все играли хорошо, потому что, как сказал Виндхэм, считали, что каждому досталась лучшая роль. Но по-настоящему яркая роль была лишь у Дэвида. Следя за его игрой, я поняла, наконец, почему Дэвид привез меня сюда: чтобы сыграть лучшую роль в этой ослепительной пьесе. Он подверг меня беспредельной скуке на свежем воздухе и, как он, наверное, предвидел, супружеской неверности. Он нашел себе оправдание: я чувствовала, что все это стоило того. В заключительной сцене, в своей последней речи умирающего, у него были строки, которые были ему ближе, чем все сказанное до этого; прижимая руку к «смертельной ране», он произнес:
«Вам не сорвать алмазный мой венец,
Я сам себе начало и конец».
И то, как это было сказано, и вся финальная сцена были совершенно потрясающими. Он вложил в свою игру ликующее удовлетворение, которое и было причиной, почему он стал актером. Все, чего ему хотелось от жизни, это способность и возможность выражать вот так, перед публикой, для большого количества затихших людей то, что он сам чувствовал. Он не просто радовался тому, что стоит на сцене: это было ощущение чистоты, ощущение бытия, созданные не им придуманными словами или ситуациями, определенными и ограниченными так, что его сила и энергия могли соединиться в едином, все объясняющем порыве. Дэвиду было недостаточно того, что я, его друзья и работодатели пытаемся понять его, потому что мы отягощали его своими заботами, требованиями и собственными мнениями. Ему была нужна лишь абсолютная зрительская восприимчивость.
И на этот раз он добился ее. Все согласились, что его игра была замечательной, спектакль был принят с восторгом. После, на приеме, который состоялся на квартире у Виндхэма, люди называли Виндхэма гением, а Дэвида величайшим актером со времени не знаю кого, и Дэвид напился в стельку, как и я. Это была намного менее официальная вечеринка, чем та, после «Тайного брака», на ней присутствовало гораздо меньше местных, и все много пили. Я едва перекинулась словом с Виндхэмом, только сказала, что на меня произвела впечатление постановка. На мои слова он отреагировал так:
– Какая ты недобрая, Эмма. Конечно, она была великолепна и, конечно, произвела на тебя впечатление. За кого ты меня принимаешь? Я взялся за эту постановку только потому, что я – единственный человек в Англии, способный осуществить ее.
Все остальные, кажется, пребывали в том же веселом заблуждении, преувеличивая собственную значимость. Все, кроме Майкла Фенвика, который был на грани истерики. Около двух ночи Дэвид стал со всеми задираться и, когда он привязался к Джулиану с бестактным вопросом: «Почему бы тебе не взглянуть в зеркало и не сбросить раз и навсегда личину школьника?» – я решила уйти.
Я шла домой одна, снова одна. Я всегда возвращаюсь домой одна, я предвидела это и думала, что полюблю. В душе я ощущала раздражение. Подойдя к мосту, я увидела лебедя, плывущего вниз по широкой реке, и спокойствие этой картины в сравнении с тем, что я оставила позади, наполнило меня чувством безнадежности.
Я буквально вскарабкалась по лестнице на четвереньках, так я устала от выпитого и от долгого недосыпания. В спальне я уставилась в зеркало и сказала вслух: «Виндхэм». Его имя звучало крайне глупо. Я принялась с яростью срывать с себя одежду, бормоча: ну что за смешные у них имена – Виндхэм, Виндхэм, Дэвид Эванс, какая парочка чванливых жалких заблуждающихся глупцов, какие folie de grandeur, кажется, они не понимают, что театр – это тупик, искусство для меньшинства, что никто туда не ходит, кроме актеров и их жен; они думают, что сделали что-то грандиозное, эти двое, считают себя знаменитыми только потому, что в местной газетенке им уделили пару колонок. «Какая ты недобрая, Эмма, – как бы отозвались они оба, – какая ты недобрая, разве ты не знаешь, какой я великий человек?». Да, да, совершенно бессмысленно все их «искусство», и почему оно должно меня вдохновлять? Я знаю, что это нереально, знаю, что эта слава – лишь верхушка айсберга, а остальная жизнь, настоящая слава, настоящая сила не имеют с ней ничего общего. Я знаю, что они так не считают, эти поп-звезды, кинозвезды, рыцари и дамы, герцогини и Перси Эдвард Фаррар, член Королевского общества науки, и Лаура Монтефиоре, – я все это знаю, и почему я вообще должна их слушать? Но я слушаю, я отличный слушатель, я не только слушаю, я рассчитываю. На любовь, на хлеб с маслом, на компанию. И завишу от дешевой, безвкусной, мишурной, никчемной, продажной строчки о них в разделе театральной критики…