Инна Волкова - Медовый месяц
Глава 8
Черт возьми, как же трещит голова! Сколько уже он пьет? Сутки, неделю, месяц? Время остановилось, застыло, когда стрелки часов остановились на полуночи. С тех пор только темнота и пустота, давящая на сердце и мозг. И только спиртное помогает забыться и не дает утонуть в этой пустоте. Кажется, вчера он наговорил много лишнего Александру. Или это было не вчера? Черт, ну надо же было так нажраться, чтобы ничего не помнить. Но, к сожалению, не все, если бы можно было забыть ее глаза, ее кроткие нежные милые глаза. Как она умоляла его, как смотрела на него, перед тем как… Стоп, нельзя распускаться, надо взять себя в руки. Он просто обязан это сделать.
Мэр не без труда спустил свое грузное тело с кровати на пол, мягкий ворс ковра приятно ласкал босые ноги. Ему казалось, что болели все части его стареющего рыхлого тела. Начиная от затылка и заканчивая пятками. Держась за поясницу и по-стариковски покрякивая, он доплелся до ванной комнаты. Открыл кран, сполоснул лицо холодной водой и посмотрел в большое зеркало, висящее над раковиной. То, что он там увидел, повергло его в шок. На него смотрел незнакомый старик, которому можно было дать лет сто, никак не меньше, опухшее лицо с обвисшими щеками и нездоровой на вид грязно-серой кожей, сетка морщин, как паутина, опоясывала это лицо, маленькие глазки терялись в складках мешков, в которых спрятались, как в норе, и смотрели затравленно и дико. Как у загнанного в капкан зверя, который знает, что должен умереть и ничто ему уже не поможет. Неужели это он?! Не может быть! Конечно, он далеко не мальчик, да и красавцем никогда не был, даже в молодости, но это чудовище, которое смотрит на него из зеркала, это не он. Это кто-то другой, в безобразную внешность которого вселилась его душа. Неужели все это из-за… Он глухо застонал, словно от невыносимой боли. И отчаянно замотал головой, словно желая, чтобы она поскорее оторвалась от тела. Возможно, так было бы лучше для всех, и для него самого в том числе. Но голова осталась на прежнем месте, правда, заболела еще сильнее. Словно в нее забивали гвозди маленьким крепким молоточком — тук-тук, тук-тук…
— Папа, ты здесь? — звонкий, слегка капризный голосок вывел его из оцепенения.
Такой родной и любимый, от него перехватывает дыхание и подступают слезы. Доченька моя, моя кровиночка, единственная, милая, только ты одна у меня осталась, только ты одна. Он не стал говорить эти слова дочери, ограничился отрывистым приветствием:
— Доброе утро.
Это приветствие отчего-то рассмешило ее, и девочка залилась веселым, как хрустальный колокольчик, смехом. Как же он любил этот смех!
— Ну, папочка, ты даешь! Какое утро? Уже скоро вечер. Ха-ха-ха!
— Не может быть, — смущенно промямлил он, намыливая лицо, низко склонив голову над раковиной, чтобы не поворачиваться к ней лицом. Не хотелось показываться дочери в таком непотребном виде.
— Еще как может! Ты проспал почти несколько суток. Просыпался, вливал в себя выпивку и снова заваливался спать. Держу пари, что ты даже не помнишь, какой сегодня день недели и число.
Он промычал нечто нечленораздельное, делая вид, что старательно чистит зубы. Конечно же, он этого не помнит. Какой позор, боже!
— Я пыталась тебя разбудить, но ты же знаешь, это бесполезно. Мне так и не удалось это сделать.
— Мне звонили? — спросил он, наконец вынув изо рта зубную щетку и сплюнув в раковину сгусток зубной пасты вместе с кровью. То ли десны стали слабыми, то ли какая-то зараза прицепилась.
Весь организм разваливается, гниет заживо. Как и душа…
— Постоянно. Я уже устала брать трубку и всем говорить, что ты нездоров и поэтому не можешь подойти к телефону и приехать на какое-то там заседание или консультацию. Как там называются твои рабочие дела? Тебе повезло, папочка, что ты главный в нашем городе и над тобой нет начальников. Представь себе, что бы сказал твой хозяин, если бы ты был, скажем, простым рабочим или инженером. Лишили бы премии, урезали бы зарплату, влепили бы строгий выговор за прогулы, а может, вообще уволили бы с работы за пьянство и непотребный образ жизни.
Он покраснел как рак и попытался скрыть свой новый окрас, зарывшись лицом в большое махровое полотенце.
— Южный звонил? — спросил он приглушенным голосом, все еще втирая ткань в кожу лица.
Она слегка помедлила с ответом:
— Звонил, и не один раз.
— Он что-то просил передать?
— Не помню, по-моему, нет, просто хотел поговорить с тобой, — ее голос звучал несколько напряженно. — И вообще мне надоело за тебя отдуваться и врать. Я тебе не секретарша. И не обязана это делать. Тем более что толку врать про твое плохое самочувствие, когда всем прекрасно известно, что у тебя всего лишь банальный запой.
Последние слова она почти выкрикнула и, резко повернувшись, выбежала из ванной. Загоруйко тяжело вздохнул, он был расстроен, но не удивлен. Он привык к резким и неожиданным сменам настроения у своей дочери. Она была очень неуравновешенной и непредсказуемой. Только что смеялась, шутила — и вдруг слезы и печаль или гнев. Она с детства была такой. Влиять на нее было трудно, она росла без матери, сам он не мог уделять ей много времени из-за работы, хотя безумно хотел быть с ней как можно чаще. Конечно, она всегда была окружена нянями и самыми лучшими учителями, которые воспитывали, ухаживали и учили ее. Самыми лучшими, каких он только мог найти. У его девочки должно быть все самое лучшее. Но все равно они были чужими людьми и не могли дать ей того, что дала бы родная мать. Иногда в его голову закрадывались сомнения, а правильно ли он сделал, расставшись с Мариной и забрав у нее дочь? Может, надо было простить ее и жить ради дочери? Но нет, простить он не мог, а оставить Эльку с этой шлюхой, которая думала только о мужиках и удовольствиях, он тоже не мог. Нет, нет, он поступил правильно. Он не мыслил своей жизни без Эльки. Надо признать, что, особенно в последнее время, Эльвира училась с большой неохотой в самой лучшей в городе платной школе, где обучение стоило немалых денег. Хотя его сыновья закончили самую обычную школу, по отношению к дочери он принципиально пошел на такой шаг, и народ уважал его за это.
Эльвира обожала золотые украшения, которые он дарил ей в больших количествах, и за зиму успевала сменить три шубки: песцовую, норковую и лисью. Это при том, что сам он ходил в черном неброском пальто, а в сильные холода — в обычной турецкой дубленке, и вообще не любил роскоши в одежде, считая, что она должна, прежде всего, быть удобной и практичной. И в городе всем это нравилось, про него думали, что он такой же, как все. Так же обстояло дело с сыновьями и с обеими женами. Он, конечно, не держал их в черном теле, но и не баловал, не позволял роскошествовать. Он всегда был строгим, но справедливым отцом. Мог похвалить, но также и отругать за шалости или плохие отметки, и даже всыпать по мягкой части тела, если провинность была велика. Его громового раскатистого баса боялись не только домашние, но и коллеги, и подчиненные. И если он был на кого-то или на что-то рассержен, все трепетали, словно осиновый лист под порывами ветра. Вид в такие мгновения у него был поистине грозен и устрашающ. Глаза метали молнии, кустистые брови сдвигались над ними, рот кривился. В такие минуты мало кто решался встречаться с ним взглядом. И только маленькая Эля нисколько его не боялась. Она могла спокойно зайти в комнату, где происходила буря, невзирая на грозный вид папочки, залезть к нему на колени и потребовать: «Хватит кричать, у меня уши закладывает. Давай лучше играть».