Лайонел Шрайвер - Цена нелюбви
Не сердись, я вовсе не критикую тебя. Вероятно, эта всеобъемлющая и отвлеченная привязанность ко всему, что касается собственных детей, иногда бывает еще неистовей, чем привязанность к ним как к определенным, сложным людям, и эта абстракция поддерживает твою преданность, хотя как личности дети разочаровывают. С моей же стороны это было широкое соглашение с детьми-в-теории, которого я, пожалуй, не сумела достичь и к которому не могла прибегнуть, когда в четверг Кевин наконец испытал на разрыв мои материнские узы. Я голосовала не за партии, а за кандидатов. Мои убеждения всегда были интернациональными, как моя кладовка, тогда еще забитая вальсой-верде из Мехико, анчоусами из Барселоны, листьям лайма из Бангкока. У меня не было предубеждений против абортов, но я питала отвращение к смертным приговорам, видимо считая священной жизнь лишь взрослых особей. Мои привычки были постоянными. Иногда я засовывала кирпич в водяной бак, но после нескольких сеансов под жалким по-европейски напором воды могла по полчаса стоять под обжигающим душем В моем шкафу висели индийские сари и женские запашные халаты из Ганы. Моя речь изобиловала иностранными словами gemulich, scusa, hugge, mzungu. Я так перемешивала и подгоняла планету, что ты иногда беспокоился, есть ли у меня привязанности к чему-нибудь или где-нибудь, хотя ты ошибался мои привязанности просто были широко раскинуты и бесстыдно специфичны.
Кроме того, я не могла любить просто ребенка; я должна была любить этого ребенка. Я была связана с миром множеством нитей, ты — несколькими крепкими канатами. Как и с патриотизмом: ты любил идею Соединенных Штатов гораздо сильнее, чем саму страну, и только благодаря своему пониманию американских стремлений ты мог не замечать, как родители-янки выстраиваются с ночи у магазина игрушек «ФАО Шварц» с термосами густой рыбной похлебки, чтобы купить ограниченную партию «Нинтендо». В частностях царит дешевый шик. Умозрительно правит величественное, необыкновенное, непреходящее. Целые страны и отдельные злые маленькие мальчики могут отправляться в ад; идея стран и идея сыновей вечно торжествует. Хотя ни ты, ни я никогда не ходили в церковь, я пришла к заключению, что ты от природы был религиозным человеком.
В конце концов мастит положил конец отчаянным поискам ингредиента моей еды, вызывающего у Кевина отвращение к моему молоку. Вероятно, меня ослабило плохое питание. К тому же бесконечные попытки приучить Кевина к груди оставили мои соски ободранными и вполне пригодными для проникновения инфекции из его рта. Ненавидя мое существование, Кевин все же мог навести на меня порчу, как будто в самом начале своей жизни был в нашей паре более практичным.
Поскольку первым признаком мастита является усталость, неудивительно, что ранние симптомы прошли незамеченными. Кевин высасывал из меня все силы неделями. Держу пари, ты до сих пор не веришь моим рассказам о его припадках, хотя ярость, не утихающая шесть—восемь часов, кажется не столько припадком, сколько естественным состоянием, а передышки, которым ты был свидетелем, — причудливыми отклонениями. У нашего сына были припадки спокойствия. Это может показаться безумием, но постоянство, с коим Кевин орал во всю глотку наедине со мной, могло соперничать лишь с внезапностью, с коей он затыкался, как только ты приходил домой. Мне казалось, что у него все рассчитано заранее. Тишина еще звенела в моих ушах, а ты уже склонялся над нашим спящим ангелом, который только что приступил к отдыху от титанических дневных трудов. Хотя я никогда не желала тебе испытать мои пульсирующие головные боли, я не могла выносить твое еле различимое недоверие, когда твое представление о нашем сыне не совпадало с моим. Иногда тешила себя иллюзией, что даже в колыбели Кевин учился разделять и властвовать, демонстрируя контрасты темперамента, Непременно вызывающие наши разногласия. Мое лицо еще не Потеряло доверчивой округлости Марло Томаса, а черты лица Кевина были необычайно острыми для младенца, как будто он еще в утробе высосал всю мою проницательность.
Будучи бездетной, я считала детский плач довольно однообразным. Плач мог быть громким или не очень громким. В материнстве у меня развился тонкий слух. Я распознавала нытье, выражавшее определенное неудобство и призыв к помощи, что естественно, когда ребенок впервые нащупывает язык общения: мокрый, кушать, колики. Крик ужаса: здесь никого нет, и вдруг никогда больше не будет. Еще есть апатичное уа-уа, немного похожее на призыв в мечеть на Среднем Востоке или вокальную импровизацию. Есть творческий плач, плач-развлечение, когда ребенку не очень плохо, и он еще не связывает плач с огорчением. Может, самое печальное из всех — приглушенное, Постоянное хныканье ребенка, совершенно несчастного, но привыкшего к невниманию или наделенного даром предвидения, уже не ждущего облегчения и смирившегося с мыслью о том, что жизнь означает страдание.
О, я представляю, что у слез новорожденных так же много Причин, как и у слез взрослых, но Кевин не соответствовал ни одной из стандартных моделей. Конечно, после твоего возвращения домой он иногда нервничал немного, как нормальный ребенок, сигнализируя, чтобы его накормили или перепеленали, И ты его кормил и пеленал, и он успокаивался. И ты смотрел на меня, мол, видишь? А мне хотелось тебя ударить.
Как только мы оставались одни, Кевин не покупался на такие преходящие мелочи, как молоко или сухие памперсы. Если страх одиночества повышал уровень громкости, соперничавший с циркулярной пилой, его одиночество выражалось с приводящей в Трепет, экзистенциальной чистотой. Кевин не хотел получать облегчение от усталой коровы с ее тошнотворной белой жидкостью. Я не различала ни жалобного призывного плача, ни воплей отчаяния, ни бульканья безымянного страха. Скорее он использовал свой голос как оружие. Его завывания лупили по стенам нашего лофта, как бейсбольная бита по автобусному бамперу. Он боксировал с игрушкой над кроваткой, он стучал кулаками по одеялу, и много раз я, погладив и перепеленав его, отступала, изумленная его атлетизмом. Ошибиться было невозможно: этот поразительный двигатель внутреннего сгорания работал на дистиллированной и постоянно подливаемой ярости.
«Из-за чего?» — вполне мог бы спросить ты.
Он был сух, он был накормлен, он поспал. Я укрывала его одеялом, я убирала одеяло; ему не было жарко, ему не было холодно. Он отрыгнул, и я нутром чуяла, что у него нет колик. Кевин кричал не от боли, а от ярости. Над его головой болтались игрушки, в кроватке лежали резиновые кубики. Его мать взяла шестимесячный отпуск, чтобы все дни проводить рядом с ним, и я брала его на руки так часто, что они уже отваливались. Ты не мог сказать, что ему не хватает внимания. Как взахлеб отмечали газеты шестнадцать лет спустя, у Кевина было все.