Ирина Алпатова - Рыбка в солнечной воде
Накрашенная Коробкина выглядела просто потрясающе, и даже то обстоятельство, что голубые, а не бесцветные глаза были подведены не совсем одинаково, только добавило ей пикантности.
– Заметано! Теперь всегда красься, тебе оч-чень идет.
– Ага, заметано!
В конце концов Лера переоделась в собственную одежду, снова посадила в сумку взъерошенного Алика и влезла в мокрые туфли. Про них они со Светой совершенно забыли. Не сговариваясь, они неловко качнулись навстречу друг другу и коротко обнялись. Бывшая бледная моль Коробкина оказалась у дылды Гришиной как раз где-то под мышкой.
Потом Лера стала очень осторожно спускаться по лестнице.
Дверь открыла Галочка, точнее приоткрыла чуть-чуть, чтобы перекинуться парой слов, и только.
– Ой, Лера, а мы вас не ждали! – Очередная «маленькая хозяйка большого дома» залилась кирпичным румянцем, но не посторонилась.
– Увы! Но я пришла и хочу войти, – решительность переполняла Леру, поэтому она пошла на штурм.
– Deus ex machina![1] – откуда-то из глубины квартиры пророкотал папулин голос.
Итак, папа изъяснялся на латыни, стало быть, был не вполне трезв и настроен по отношению к дочери скептически. Но Лера переживать не собиралась. Не в этот раз.
– Да, это я! – бодро крикнула она, нахально просочившись мимо Галочки, и стряхнула с ног туфли.
– Ой, Лера, да вы, кажется, пьяны… – Галочка в ужасе поднесла ко рту руку с коротко остриженными широкими ногтями. «Ой, Лера, да у вас рога и хвост»… примерно так это звучало, но Лере и на это было наплевать.
– Привет, папа. – Дочь была уже в комнате.
Папуля величественно восседал в кресле: спина прямая, красивые породистые руки покоятся на подлокотниках, ноги укутаны в плед – патриарх в кругу семьи. Несколько лет назад отец попал в автомобильную аварию и хотя, по словам врачей, отделался лишь легким испугом, в нем что-то словно надломилось. Папуля объявил себя «никому не нужным калекой» и упорно не желал выходить из образа невинной жертвы рока. Он ушел из театра, но с удовольствием лицедействовал перед своими студентами. Лера догадывалась, что пан Валевский боится старости, возрастных ролей и вздохов публики: «Ах, каким он был в молодости…».
Дочь почтительно приложилась к гладко выбритой щеке, стараясь не задеть придвинутый к отцовским коленям столик. На нем стояли старинная граненая стопка и вечный графин со стеклянным медведем внутри. Водку, наливаемую в данный сосуд, папуля называл медвежатинкой. Итак, медвежатинки в графине было медведю по пояс.
– Что значит «привет, папа»? У меня не может быть такого большого ребенка! У меня вообще не должно быть детей. Я не хочу! Я предупреждаю заранее… чтобы никто! (папуля не понятно кому погрозил пальцем) никто не вздумал шутить со мной. Не люблю! Никаких детей! Не пройдет!
Галочка, вставшая было рядом с Лерой, обиженно поджала губы и, шлепая задниками тапок, удалилась.
– Но я у тебя все-таки есть, – миролюбиво напомнила Лера. – Я на тебя похожа.
Еще бы, они даже были примерно одинаково пьяны.
– На меня?! Ты как две капли воды похожа на… nomina sunt odiosa.[2]
И вот так всегда. Мамуля считает, что дочь – копия своего папочки, а папочка видит в Лере клона мамочки. Вообще-то папин вариант страдал большими натяжками, но спорить с ним было бесполезно. И вообще, сама Лера с детства считала себя двойником дядюшки, особенно когда они напару вставали перед зеркалом и начинали соревноваться, кто кого перегримасничает. Отец-актер никогда этим не занимался, по крайней мере в Лерином присутствии, а дядя-ученый – да сколько угодно. И дядя, и племяница получали от этого состязания огромное удовольствие.
Папуля не очень верным движением взялся за графин, тут же перестав напоминать патриарха, и налил себе водки.
– Я всегда говорил этой курице: дети – конец творческой жизни! Засранные пеленки, слюни… манная каша… бррр… Ненавижу все это!
– Я давно обхожусь без пеленок и манную кашу не люблю. – Что и говорить, Лера была само терпение и кротость.
– Ты засранка! Прозябаешь в жалком театрике, играешь в жалких пьесках жалкого режиссеришки! Известно ли тебе, где он был, когда я уже играл ведущие роли? Все знали Валевского, но кто знал его?! Даже твоя дура-мать поняла, кто есть кто – она выбрала меня. И теперь ты по его указке порочишь нашу профессию… Премного благодарен, что хватило ума хотя бы не унижать мою фамилию.
Нет, сегодня Леру этим было не пронять.
– Ты знаешь Фому?! – изумилась она. Папуля впервые говорил подобные вещи.
– Ты имеешь в виду Антошку? Бездарность, играющая роль великого режиссера. Он вился как гнус возле твоей… мм… пока я его не прихлопнул… – Отец звонко шлепнул ладонью по столу и захохотал. – А не нужно было препятствовать, нужно было дать этой паре идиотов воссоединиться. И заниматься только искусством. Но я прихлопнул! – Папуля с такой силой снова ударил по столу рукой, что стоявшая перед ним стопка со звоном опрокинулась.
– Григорий Петрович… – пролепетала из воздуха материализовавшаяся Галочка и с укором посмотрела на Леру.
– Не затыкай мне рот, женщина! Я разговариваю со своей дочерью, актрисой! Что ты смыслишь в искусстве, а? Да и кто в нем сейчас смыслит? Mesto[3]
Пан Валевский явно вознамерился удариться в трагедию, и Лера заставила себя встряхнуться. Эдак папуля дойдет до крайности и начнет кричать, что ему нет места в этой проклятой жизни и он доложен с этим покончить, а Галочка станет рыдать, некрасиво хлюпая носом. Лера уже видела такое не раз. Она взяла графин и понесла на кухню прятать – теперь водка едва доставала медведю по пупа. Папулины проклятия она переживет, ей не привыкать. Галочка потрусила следом.
– Слышали, как они со мой говорят? «Место»! Как собаке какой. А тут на днях совсем разошлись, так еще хуже – вали, говорят, отсюда, и мне плащ суют! И уйду, мне один мужчина предлагал… – Галочка покраснела и тяжело задышала, собираясь зарыдать.
«Вали»? Нет, для пана Валевского, хотя бы и самозваного, это было чересчур.
– Скорее всего он имел в виду «vale», то есть «прощай», – пояснила Лера. Она знала папулин репертуар наизусть.
– Ну так я же и говорю! – сморщила круглое лицо Галочка и все-таки залилась слезами. Лера отправилась на свое законное место спать.
Мальцева отбила у Гришиной мужа! Весь театр с замиранием сердца следил за развитием событий. Пока действие шло ни шатко ни валко: победительница ходила с полуулыбкой на устах и вызывающе гордым взором. Гришина изображала из себя… А собственно, что она изображала? Приходила в гримерную с минимальным запасом времени, но без опоздания, нейтральным тоном всем говорила «привет» и сосредоточенно одевалась, красилась. Слишком уж сосредоточенно. За всем этим должен, просто обязан был последовать взрыв, но ничего не бабахало. И после спектакля одно и тоже – садилась в машину к любовнику, и они уезжали. А может, Мальцева просто восстановила справедливость?