Владимир Витвицкий - Охота на компрачикоса
— Степаныч! Мы же забыли ракетой пальнуть? — не утратив быстроты слов, громким воспоминанием очнулся Сергей.
— Завтра, Сережа. Спать пора.
— Лена? — воззвал к сочувствию Сергей.
— А как же традиция? — еще медленней, чем обычно, встал на сторону друга Борис.
— А как же сваны? Вдруг они прячутся в темноте?
— После такого костра и хоровых упражнений?! — нечленораздельно попытался удивиться Игорь. — Да они все на равнины сбежали.
— Испугались решительного Борю, — кивнула Лена.
— Всем спать! — быстро прекратил начинающийся бунт Степаныч. — Лена, иди, сванов погоняй, а мы костром займемся…
* * *6.
Сны, если их все запоминать, то можно сойти с ума.
Газета "РИО". Реклама и объявления, раздел музыки: "Вяжу чехлы для фагота, а так же контрабаса и фортепьяно. Из красных ниток. Тел:…….".
— … к перильцам, но не пошли…
?!.. Что он делает здесь, как он здесь оказался? "К перильцам"… что это за слово? Бред, полное торможение, без пояснений. А между ними что, воздух? Если да, то в нем равнодушие, спокойствие и неподвижность. Остатки былого интереса? Нет — след, нет — скрип, как скрип где-то там, далеко, быстрых и острых морозных шагов. Неподвижность… а она что, вяжет? Высокий лоб в несложных завитках волос, предмет его, неандертальца, зависти, и она действительно вяжет, хотя спиц не видно, и не видно, что именно и какого цвета. Может быть, она и не вяжет, но должна это делать или притворяться — чтобы не выпасть из неподвижности.
А в словах тот же снег, что и в шагах — нелипкий, неглубокий, но он везде и выпал пару дней назад. Не сугробы, не толще упавшей пачки сигарет, но белый, нелипкий и везде. И собака на снегу, мелкая и непородистая, та, которая "к перильцам". Или к подъезду? А может, это ребенок? Точно, ребенок. Сколько ему… два, три? Неизвестно, потому что неизвестно, мальчик или девочка. Ребенок учится ходить, и взялся за перильца. Точно! И неизвестно, мальчик или девочка, а значит — сколько. За перильца взялся снизу, но не пошли — высоко подниматься. А за ее лбом, там, внутри, чувствуется множество прочитанных книг, умные вопросы и умные ответы, и какие-то мужчины, но уже без книг, и тоже вопросы, ответы…
— …иээххх…
!?.. А эта что делает здесь? Ну, он влип! Этого быть не может! Микровсе давно прошло, только скрип — не здесь, а где-то там, острых шагов по мерзлому снегу, быстро, сквозь сон, мимо, из темноты в фонарь, холодно, а значит быстро, не касаясь, не задевая, мимо, быстро, исчезая, из фонаря в темноту. Все, прочь, тихо, в будильнике тикает время.
В ее "иээххх" работа живота. Потянулась? Взбрыкнула? Нет — потянулась, если бы взбрыкнула, то выпала бы из неподвижности. Она что, вышивает? Или читает? За ее лбом нет книг и много хлама, но он не мешает ей чистить зубы. Причем тут зубы? Ее замечают на пляже, но первое прикосновение — и живот становится скучен. Что это, не слишком ли он? Ведь тройной прыжок незнакомки: таинственная — нетаинственная — постылая, давно завершен и старательно забыт.
Она что-то сказала? Произнесла? Слов не разобрать, но смысл ясен. В них нет снега, но слова белые, безликие, как свежие глаженые простыни.
Так вот откуда взялся ее живот! На фоне кожи — кружева, значит, она не читает, значит, вышивает — все правильно, все сходится.
А куда все должно сойтись? Что за бред? Перед ним чемодан, старый, на молниях, года этак из семьдесят пятого — семьдесят восьмого. Почему? Зеленый, похожий на футляр от фагота. А в нем книги, старые и потрепанные, и он знает, что та, с правильным лбом, многие читала, а та, с правильным животом, нет.
Фагот, а это-то здесь причем? Эти две умели играть только на нервах. Да, она что-то сказала, но слова забылись, но смысл ясен. Из фильма выпрыгнул Пуговкин-Якин: "Житие мое…", и Мягков-Лукашин: "Пить надо меньше, меньше надо пить…". А сверху на книгах лежит "Роман газета", из времен, что и чемодан… или футляр. Вся потертая, помятая, в загибах-морщинках на мягкой обложке, но снова расправленная, выглаженная. Ее прочло множество людей, тогда, давно, когда носили такие чемоданы, или футляры. Противостояние: "Роман-газета" не похожа на новый глянец, она оттуда, и в ней мысли тех времен. Обложка вытерта до белизны бумаги, а страницы тащат время, мысли, право на сомнение и возможность множества прочтений.
А время похоже на колбасу: давнее — на копченую, не очень — на вареную. Оно или она лежит в магазине в холодильном прилавке, под стеклом, и на нем или на ней — ценники. А в нем или в ней — "Роман-газета" с мыслями и вариантами, детство лба и живота, чемодан или футляр, и он сам. На время-колбасу смотрят покупатели, им выдали зарплату и они прицениваются, уносят, режут ножами, едят.
Но что она сказала? Что-то о глянцевых журналах? Может не точно о них или из них, но смысл ясен. Тут же, рядом со временем-колбасой лежит и то, что из глянца, в замороженных кучах. Внутри куч кружева, похожие на те, что на животе, и улыбки адмиралов. Все вместе и на месте. Но что он делает здесь, зачем он здесь нужен? А ее за язык кто тянул? Сказано не ему, тогда зачем он здесь и слышит это?
Взлетела вверх "Роман-газета" и по свистящей дуге устремилась вниз, и влепилась, въехала в лицо той, что с правильным животом. Молча, без "иээххх"", а он почувствовал или представил, как ее лицо проникает в бумагу. Жжение от удара и она не согласна, но понимает, за что. А носу, наверное, больнее всего? Главное — "Роман-газета" не сложилась и не загнулась в полете, а всей плоскостью легла на лицо. Классика!
Да он совсем сбрендил — или он в бреду, или бред в нем. Ее лицо проникло в бумагу, как в снег. Когда-то, давным-давно, ему хотелось встретиться с ней — случайно, зимним днем или вечером, улыбнуться, повалить в сугроб — негрубо, осторожно, и ткнуть лицом в снег. И еще напихать за шиворот, а потом отпустить и, похлопав по спине, спокойно сказать между визгами: "Беги домой, трусы промочишь". Опять кружева!
Затем он стал говорить, не помня слов, но зная смысл, и все так складно и почти страстно, что смешно, и сознавая, что не нужно. О чем он говорит? На что отвечает? Хорошо бы запомнить, но нет — он точно знает, что невозможно. Почему? Ответ рядом, здесь, сейчас…
И он проснулся… так это был сон? Ну, конечно же, сон. Просыпаясь, он уже знал это, понимал, подозревал. Темно, а за окном фонарь и минус двадцать, и быстрые острые шаги по мерзлому снегу. Одинокие — и поэтому хорошо слышные, женские — и поэтому громко скрипящие, из света во тьму — потому что фонарь.
А журналы? О глянцевом днем ему рассказывал приятель. Он плохо видит, но очков не носит, и хорошо различает лишь крупные буквы. Например, в названиях журналов, в киоске.