Даниэль Буланже - Клеманс и Огюст: Истинно французская история любви
— Ты у нас — королева нравственности, — восхитился я.
— Вероятно, даже в большей степени, чем ты думаешь.
Клеманс подняла руки вверх и потянулась всем телом. Затем мы поднялись по большой аллее к светлому королевскому замку, мы шли, наступая на собственные тени, плывшие впереди нас, шли, пребывая в твердой уверенности в новой победе.
— По поводу нравственности… — задумчиво промолвила Клеманс. — Быть может, я и не права, что вздумала притянуть к этой истории Пёрл-Харбор, ведь я не пишу о многочисленных актах публичного покаяния частных и государственных лиц, приносимых из-за того, что в этом веке было совершено слишком много преступлений, требующих покаяния. Один только список таких деяний занял бы у меня целую главу.
— Ты, кажется, о чем-то сожалеешь? Но о чем?
— Я сожалею о том, что мне приходится утаивать от читателей некоторые слабости моих героев, так сказать, подвергать себя самоцензуре.
— Я что-то не понимаю…
— Ну как же! Эспри Бьенеме был любовником своей тещи! Я тебе ведь уже говорила, не так ли?
— На что-то подобное ты намекала, но я не хотел бы, чтобы ты заходила по этому пути слишком далеко… Ну ладно, допустим, юный артист ее очаровал, это случилось один раз…
— Вовсе нет, не один! Она сопровождала его во время гастролей всякий раз, когда ее дочь была беременна, а такое случалось ежегодно, я уж не говорю о тех периодах, когда та оправлялась после родов… к тому же…
Я крепко обнял Клеманс и решительно остановил ее у бортика фонтана Аполлона.
— Клеманс, это совсем не то, чего от тебя ждут. Когда писателю выпадает счастье иметь своих читателей и почитателей, то нельзя менять манеру письма столь же просто и быстро, как меняешь рубашку, нельзя изменять своим читателям. У тебя герои должны быть безгрешны, безукоризненны. Пойми, ты приговорена к безупречности во всем: в манере поведения твоих героев, в одежде, в осанке, во внешнем виде, в выговоре, а также и в стиле твоих описаний.
— Какое счастье, что у меня есть ты, — сказала она, порывисто и крепко обнимая меня; в эту минуту она заметила, что стайка юных девушек спускалась по ступенькам к водоему, в котором самозабвенно отдавались друг другу наши отражения, и впилась своими губами лакомки-чревоугодницы в мои губы с такой силой, словно желала отречься от своего сурового пера и вновь вернуться к дурным примерам, которые она прежде отвергала.
Мне все это было знакомо, знал я также и о том, какой силы достигнет «Милосердие Августа» в ожидавшем нашего возвращения пансионе, где мы окажемся вдали от накрахмаленной чопорной пышности двора, в пансионе, ожидавшем нас с распростертыми объятиями, с церемонно и чуть жеманно протянутыми к нам дланями, тонувшими в пене кружевных манжет, да, в том самом пансионе, что ждал нас там, под трехсотлетней раскидистой липой, чьи листья осторожно стучали в окна.
Я стоял, раскачиваясь из стороны в сторону, словно на палубе корабля, с закрытыми глазами, поддерживаемый обхватившими меня руками Клеманс, уже полупроглоченный ею, когда на нас обрушился шквал восторженных воплей:
— Маргарет Стилтон! Маргарет! Мадам Стилтон! Какое счастье! Какая удача! Это вы? Это и в самом деле вы?
Девицы торопливо раскрывали сумочки, вытаскивали авторучки и листочки, карандаши и палочки помады, протягивали зеркальце, перевернутое обратной стороной, фотографии, носовой платочек, а некоторые посматривали на свои белые блузки.
Клеманс принялась раздавать автографы и раздала их столько, сколько смогла, но я упорно тащил ее прочь, несмотря на то что она сопротивлялась, и я едва не выпустил ее руку. Каким-то шестым чувством за рядами туристов, остановившихся на вершине лестницы, застывших и представших в виде какого-то дьявольского фона или задника в дьявольской декорации, я предугадал наличие толпы, которая могла бы причинить нам зло… На краткий миг перед моим взором промелькнули ужасные в своей жестокости сцены суда Линча. Подобное случалось со мной уже не в первый раз. Были ли такие видения как бы обратной стороной невысказанного тайного желания, в котором стыдно признаться даже самому себе? В чем я мог упрекнуть Клеманс? В том, что у нее более богатое воображение, чем у меня? Разумеется, у нее оно было более богатое и живое, чем у меня… В чем еще? В том, что она умела приукрасить глупцов до такой степени, что они начинали казаться красавцами и умниками? В том, что она умела стирать отвратительные пятна, не слышать брань и оскорбления, не видеть низменных и подлых проявлений жизни? В том, что она вселяла надежду на то, что самый жалкий, самый несчастный, самый обездоленный человек все же может подняться к вершинам богатства, почестей и славы! Но разве я сам не был склонен к бегству от действительности?
Когда мы утолили свой голод, когда мы насытились друг другом в пансионе, в комнатке, где стены были обиты кретоном, когда мы успокоились и когда запах наших тел смешался с запахом портьер и обитых тканью стен, я какое-то время лежал на постели, как натянутая простыня без единой складочки, как нечто невесомое, почти бесплотное… как саван, когда-то окутывавший похищенное кем-то тело… Все, что осталось во мне от меня самого, плавало в воздухе вместе с дымом от сигареты, которую курила Клеманс, лежавшая на постели рядом со мной.
Внезапно в комнате зазвучал ее голос, он-то и вернул меня к жизни, заставил прийти в себя, а вместе с ним в моей душе вновь ожил рой преследовавших меня вопросов. Можно сказать и иначе: вся «шерсть моих вопросов встала дыбом», а мои маленькие медвежьи глазки загорелись огнем и уставились на Клеманс.
— Ты полагаешь, Сюзанна Опла уехала из Парижа навсегда? — спросила она. — Бросить лавку, где дела шли так хорошо!
— Когда их вела ты! — с нажимом произнес я.
— Мне не следовало сжигать мосты… Они бы тебя заинтересовали обе — и Сюзанна, и Саманта…
— С чего бы это? Нисколько бы они меня не заинтересовали… Кстати, ты ведь от них так отдалилась…
— Но объясни мне, почему машина прошлой ночью остановилась именно у лавки Пенни Честер, где висела табличка «Сдается»? Ведь мы же не пытались ее найти… Все мои книги основаны на игре случая, признай это, согласись.
Я не нашелся, что ответить. Клеманс помолчала, а затем продолжила:
— Ты здесь для того, чтобы править мои рукописи. Успокой меня, Огюст. Почему тебе не удается заставить меня забыть этих женщин? Почему они до сих пор бродят вокруг меня? Теперь, когда они куда-то переехали, я буду видеть их повсюду, они будут мне мерещиться…
— Быть может, никуда они не уехали и спят в комнате над лавкой?
— А в том доме все не так, как обычно… Жилые помещения там не наверху, а за лавкой, окна выходят на внутренний двор, я тебе уже раз двадцать об этом рассказывала.