Небо — пусто? - Успенская-Ошанина Татьяна
Может, подумал, что для него не такая и старая — шестьдесят только исполнилось, да и никто не даёт ей её лет. Наверное, из-за комплекции. Лопата у нее — большая, а сама она — маленькая, тощая, глазастая. И румянец имеется совсем как у молодой, это от того, что на воздухе целый день. Ему тоже, похоже, не больше шестидесяти.
Он поспешил вывести её из столбняка и девичьих волнений с пустыми надеждами:
— Не бойтесь. Ничего плохого для вас за моей просьбой нет. Я хочу разобраться в ситуации. Официальную обстановку не люблю.
В тот же вечер он явился к ней. Остановился у порога, робко и по-детски застыв с руками по швам, когда кошки обступили его и стали ходить вокруг задрав хвосты в импровизированном концерте. Они громко исполняли свои арии, на разной высоте, разными голосами, но так слаженно, что он различил мелодию, о чём тут же и сообщил растерянной больше него Доре.
Сделать шаг к накрытому столу-шкафу он не мог, боясь задеть их и нарушить добрую песню любви. Да ещё они тёрлись о него — в своеобразном скупом ганце, тёрлись о его ноги в не очень отутюженных, не очень новых брюках.
Но он и не слишком спешил к столу: оглядывал её владения. И явно ему, этому видавшему виды человеку, стало понятно — Дора не может поделиться с Кролем своим жильём, ибо у неё самой этого жилья фактически нет. Семиметровка при ЖЭКе — без кухни, без ванны, без туалета. В жэковский туалет беги через сумрак и многочисленные коридоры. Ничего не сказал Доре депутат, смотрел на неё, моргал.
Много прошло времени, прежде чем был он водворён на узкий диванчик и со всех сторон оккупирован, обложен и утеплён — мурлыкающей любовью.
Розовый свет, создающийся абажуром, — мягок, притушен, а всё равно искрит рассыпанными по лицу каплями пота, обнажает растерянность и расслабленность депутата.
Чай, пышные оладьи, варенье. И — первый за всю её жизнь «начальник» в её доме.
О себе депутат сказал только, что зовут его Егор Куприянович, что работает он инженером на заводе, что интересуется водным пространством мира, что собирает по этому поводу статьи. И попросил её рассказать о своей жизни.
Никогда столько в один присест она не говорила. Чего только не нагородила в порыве доверчивого откровения. Разворошила всё старое тряпьё. Даже о своих девических грёзах вспомнила. Балериной хотела стать. Под Чайковского, гремящего по московскому радио, на пуантах летала из угла в угол родительского непросторного жилья, когда бывала — в редкие часы — одна дома, руками и ногами дрыгала в такт музыке голову закидывала в истоме. Ну чем не готовая балерина? Можно сразу на сцену, не учась. И так легко ей было ходить на пальцах, словно специально приспособлено это положение для ходьбы. И о том, как мать надорвалась на тяжёлых работах (таскала шпалы и брёвна), рассказала, как потом много лет лежала мать, прикованная к кровати, а отец хватался за любую работу — лекарства забирали кучу денег. И о женихе — неожиданно — вывалила в жадные глаза: как из-за своей последней парты вылезал Акишка и шёл отвечать лицом к ней, взиравшей на него со своей четвёртой, как длинными руками помогал себе идти, стесняясь и рук, и длинной своей худобы, как голову втягивал в плечи, а тонкая длинная шея не пускала, и он сутулился, выставляя голову вперёд. Всё в Акишке двигалось и стеснялось.
В первый раз за свою жизнь звучащими словами поминала Акишку. Всю его судьбу в подробностях расположила перед Егором Куприяновичем: как забрали Акишкиного отца, доброго, весёлого человека, провоевавшего Гражданскую и назначенного директором на ткацкую фабрику, как досталось его матери, с утра до ночи, а порой и в ночные смены вкалывавшей на ткацкой фабрике и исчезнувшей осенью сорок первого: была эвакуирована неизвестно куда вместе со своей ткацкой фабрикой, так и не вернулась никогда, как Акишка мучился из-за того, что не может найти работу и помочь матери, как он учиться хотел, какой Акишка необычный человек…
С третьего класса между ними — любовь.
Говорят, половое созревание… Ерунда какая, Не поймаешь ни точного слова, ни составных того, что обозначает эту самую любовь. Дух. Нечто, от чего и холодно, и жарко, и спокойно, и надёжно. Под цепкими, обжигающими друг друга взглядами росли, даже не пытаясь разгадать тайну происходящего с ними.
Сначала сидели за одной партой, а потом слишком глухими стали уроки — ничего не слышали из того, что говорил учитель.
Скворец жил у Акишки без клетки. Он, со своим повреждённым крылом, вообще не мог летать и ходил за Акишкой по пятам, постукивая лапами, ел и пил из его рук, спал голова к голове с Акишкой на подушке. Но на самом деле Сквора был их общим ребёнком. Он всегда присутствовал на их прогулках, посиживая за пазухой у Акишки, в специально сшитом ею гнёздышке. Он сидел на столе Акишкиной комнаты, когда они с Акишкой делали уроки или читали вслух. Он вмешивался во все их разговоры, издавал гортанные звуки, очень похожие на слова.
Птица ли то была? Или Дух их любви? Дора не знает, но как-то непостижимо явление птицы в их жизни совпало с зарождением их любви. Может быть, без Скворы и любви никакой не возникло бы.
Акишка нашёл Сквору замерзающим и умирающим под скамьёй садика, через который ходил в школу, а у школьных дверей столкнулся с ней, с Дорой, и, вынув из-за пазухи птицу, спросил:
— У тебя есть хлеб?
Хлеб с собой у неё всегда был — отец считал, без него выходить из дома нельзя, с голодным брюхом жизнь не завоюешь.
— Ему воды раньше хлеба надо, — сказала Дора, доставая кусок. — Только для того, чтобы влить в клюв, пипетка нужна. Пойдём в аптеку.
Да, их любовь началась со Скворы, с ребёнка, о котором они оба заботились, с которым гуляли.
А может быть, Сквора специально был послан им свыше — соединить их в единое целое? Кто знает.
Всей своей жизнью угостила Дора Егора Куприяновича вместе с оладьями. А когда он ушёл, долго сидела в недоумении — зачем приходил?
Похоже, даже и не заметил, что она надела свое голубое шёлковое платье, сшитое специально, к «Лебединому озеру» (билеты подарил ей суфлер Оперного театра за генеральную уборку в его квартире). Смотрел в глаза, слушал её жадно и с аппетитом уплетал её оладьи.
Копия приказа о том, чтобы молодожёнам выделили квартиру, а Кролю — комнату, пришла к ней с запиской Егора Куприяновича: «Уважаемая Дорофея Семёновна, документы отправил по адресу. Копию отдайте лично в руки Вашему питомцу (воспитаннику). Боюсь, в многонаселённой квартире родителей она затеряется. Желаю хорошего новоселья», — и неразборчивая подпись.
Всю дорогу из больницы Кроль болтал — о работе, о приятелях, о соседях, с которыми отметил Новый год пивом, а сам поглядывал исподтишка — не морщится ли она от сердечной боли.
Изо всех сил Кроль сдерживал свою бурную стремительность — вел машину осторожно, чтобы не растрясти Дору. Но лёгкий «Запорожец» всё равно подпрыгивал, дёргался, да ещё и звучал всеми голосами своего несовершенства, и Кроль злился на себя, что ради такого важного события — из смерти вынырнула его тётка Дора! — не потрудился привести машину в порядок. Он жаловался сам на себя ей, Доре, и — слушал утешения, что она — в порядке и что её вовсе совсем и не трясёт. Он не верил, но утешения доставляли ему удовольствие.
Была и положительная сторона в том, что он не заменил глушитель и не прочистил карбюратор: в тихом вечере января песни «Запорожца» зазвучали сигналом к празднику, и в пустынный ледяной сумеречный двор, отрезанный от грохочущего энергичного города непробиваемыми стенами сталинских построек, выскочили полуодетые Зошка, Рудька и другие мальчишки с воплями «Тётка Дора вернулась!», а за ними и взрослые, несущие по жизни традиции особых граждан особой страны — Дух коллективизма и неравнодушия.