Памела Джонсон - Решающее лето
— Уверяю тебя, что это действительно так. И он все знает. Я сказала ему.
— Когда?
— Вчера. Он пришел и разыграл комедию. — Она с явным удовлетворением торжествовала свою победу, взятый ею наконец реванш. Однако при мне она не позволила себе ни единым словом или намеком унизить или оскорбить Шолто: это было искреннее и жестокое торжество честной и прямой натуры.
— Он признался мне во всем, казнил себя и просил прощения. Сделай он это неделю назад, я бы с ума сошла от счастья. Но вчера мне было безразлично. И я сказала ему это. — Она попросила передать ей кусочек торта, откусила и стала медленно жевать, слизывая крошки с пальцев. — Я рассказала ему о том, — продолжала она, — как он был мне нужен в ту ночь перед родами, когда я корчилась от боли. И я сказала ему — налей-ка мне еще чаю, Клод, — я сказала ему, что потом первые двое суток я не спала и все плакала, плакала до изнеможения, пока мне не стало совсем худо. Все пытались помочь мне — и старшая сестра, и Мэйхью, и маленькая Фарбер… Они все допытывались, что со мной, почему я плачу.
— Действительно, почему ты плакала? — спросил я.
— Послеродовая депрессия. Так объяснил доктор Стивенс. Но тебе я могу открыть настоящую причину. Я хотела умереть, потому что разлюбила Эвана. Это было такое ужасное чувство полной, абсолютной пустоты. Я никого больше не любила.
Поставив блюдце и чашку на тумбочку, она вытянулась на постели, устремив взгляд в потолок.
— Тогда я не любила даже Лору. Да, не любила. Это пришло потом. Тебе это не интересно, я знаю, но… Понимаешь, это случилась во время кормления. Я вдруг увидела, какая она крохотная, с таким смешным крохотным носиком, губками, хрупкая и беззащитная. И после этого, кроме нее, для меня ничего уже не существует и, мне кажется, не будет существовать.
Она закрыла глаза. Густые темные ресницы казались сухими и словно припорошенными пылью, будто их давно не увлажняли слезы. Черты лица — тонкий с горбинкой нос, бледный детский рот — были строги, почти суровы. Пройдет немало времени, прежде чем это лицо снова станет красивым. И вместе с тем, подумал я, оно никогда не будет таким прекрасным, как сейчас, отмеченное печатью физических страданий и горечи прозрения.
— Не помню, был ли ты на той вечеринке, — вдруг задумчиво произнесла она. — Это было вскоре после того, как я вышла замуж за Эвана. Разговор зашел об индийском погребальном обряде «сати». Кто-то сказал, что, когда умирает раджа, на погребальный костер восходит и его жена, потом за нею прыгают в огонь и все наложницы. Я тогда сказала: «Если бы в погребальный костер Эвана попробовали прыгнуть его наложницы, я бы им показала! Не пустила бы ни одной». Все тогда посмеялись моей шутке. Теперь же… пусть они сгорят вместе с ним…
Она открыла глаза.
— Я эгоистка, да? А ты? Ты все еще не забыл?
Я знал, что она говорит о Хелене.
— И да, и нет. Я опять нахожусь в том состоянии, когда отказываешься верить, что это произошло. Я хотел бы только одного, чтобы сознание свершившегося не обрушилось снова, как удар.
— Ты хоть теперь перестал себя винить?
— Да, — сказал я. — Это прошло. Глупо взваливать на себя вину, над которой сама Хелена просто посмеялась бы. Даже если бы я был с ней в эти последние минуты, она едва ли узнала бы меня. Я попрощался с ней утром. Когда же наступил рецидив, она уже никого не узнавала.
— Правильно, — сказала Чармиан, — все именно так и было. — Она улыбнулась мне. Затем таинственным, полным скрытого восхищения голосом сказала: — Она была чертовски хитра, наша матушка, не так ли?
Я согласился с ней.
— Почему никто не мог устоять перед ней? Как ты считаешь, она действительно заслуживала восхищения?
— Во всяком случае, она была стоящим человеком. Нет, не то. Она никогда не жила в мире фантазий. Она была удивительно настоящей, как сама жизнь.
— Такие, как она, встречаются очень редко, — задумчиво заметила Чармиан, — даже реже, чем людоеды или краснокожие императоры.
— Или…
— Или два банана в одной кожуре, или сиамские близнецы…
Мы невольно увлеклись этой игрой и так болтали до тех пор, пока в палату не вошла старшая сестра. Она официально доложила мне о состоянии здоровья Чармиан и попросила закончить визит.
Выйдя из больницы, Чармиан наняла няню, которая присматривала за ребенком и одновременно помогала ей по хозяйству. Вскоре Чармиан сообщила мне, что потребовала у Эвана развод.
— Уверена, что за поводом дело не станет. Он предоставит их мне больше чем достаточно.
— Ну и как он отнесся к этому?
— О, — воскликнула она со смехом, — разумеется, не поверил, что это серьезно. Но скоро ему придется поверить. Просто он не хочет понять, что он больше мне не нужен. — Вид у нее был оживленный, почти веселый, словно счастье ей снова улыбнулось.
Размышляя над этим потом, я почувствовал, как подсознательно все больше крепнет во мне чувство облегчения оттого, что нет Хелены. Вначале я просто испугался этой мысли, настолько гаденькой и подлой она была. Пустота — вот, казалось бы, самое меньшее, что я должен был испытывать после смерти Хелены. Она просила меня похоронить ее, как приличествует, на кладбище и с цветами, даже упомянула, как мне помнится, о трауре, а я даже не могу тосковать о ней, как положено. Эта мысль не покидала меня, пришлось примириться с ней и даже заняться самоанализом. После этого, как ни странно, я успокоился. Чувство вины исчезло, и теперь мне уже казалось, что, если бы Хелена потребовала от меня долгой и неутешной скорби, она была бы просто эгоисткой и не стоила бы того, чтобы о ней помнить. (Мне даже послышался ее иронический смешок). Нет, я действительно почувствовал облегчение потому, что исчезла огромная ответственность. Хелена, которую я так любил, более не нуждалась во мне, не требовала отдавать ей последние годы моей молодости. Чармиан тоже, слава богу, решила сама уладить свои дела.
В эту ночь, прощаясь с Хеленой, я плакал. Это были первые и последние слезы. Утром я мог думать о ней без щемящей тоски и боли, помня ее только жизнерадостной и веселой, — такой она отныне навсегда останется в моей памяти.
Утром ярко светило солнце и морозное небо было светло-голубым. Я условился с Крендаллом и Биллом Суэйном позавтракать вместе. В марте Билл устраивал выставку в Париже и уже отправил туда несколько своих картин. Он был небрит, неопрятен, но полон энергии. Публика в ресторане удивленно косилась на меховой горжет, которым он бог весть зачем обмотал шею.
— Плевать мне на них. Я не намерен схватить воспаление легких. Не понимаю, чем плох меховой шарф? По крайней мере, так я похож на русского царя. Это Клемми пришла в голову такая идея, — заявил он.