Наталья Суханова - Кадриль
— Здравствуй.
— Ну, как там дела? Героем еще не стала? — глупо пошутил я.
— А ты уже стал?
Юрка на это, конечно, ответил бы, что, живя в городе, героем быть не обязательно — бытовые удобства компенсируют отсутствие славы. Но я вовсе не намерен был состязаться в остроумии.
Мы стояли па улице, и я не знал, куда пойти. Было сыро и холодно.
— Слушай, Антон, ты не хочешь есть? Тут неподалеку приличная пирожковая.
В кафе не повезло. В этот холодный день всем хотелось горячего. Я поставил Тоню за пирожками, а сам бросился добывать кофе. Пролезть вперед мне не удалось. Пришлось встать в хвост.
Тоня терпеливо стояла в своей очереди. Однако когда я, взяв кофе, оглянулся, там ее не было — она сидела у выхода боком к столу. Я принес кофе, Тоня хмуро сказала:
— Я пирожков не взяла.
— И правильно. Пей кофе — и пойдем.
— Ты пей, — сказала она. — Я подожду у выхода. Мест все равно нет.
Оставив кофе, мы ушли.
— А ты помнишь, — сказал я, думая о вентиляторе в кафе, — как пели комары?
— Помню, — улыбнулась она. — Ты, может быть, спешишь? Я только хотела извиниться, что так получилось тогда. За грубость…
— Да нет. Все правильно. Я ведь тоже хотел приехать, поговорить.
— Правда? — обрадовалась она.
— Да.
— Чего же не приехал?
Мимо нас спешили люди.
— Антон, я знаю одно место — там можно спокойно поговорить.
Это был старинный дом, где на лестничных площадках стояли крохотные железные скамеечки с деревянными сиденьями. Сколько живу в Москве, другого такого не видел. Правда, из-за скамеек у меня всегда возникало ощущение, словно я забрался в чужой сад и сейчас выйдут хозяева и спросят, почему я здесь сижу.
Некогда мне показала этот дом моя жена. В другое время я бы сюда не привел Тоню. Но сейчас мне было не до тонкостей.
Слава богу — на лестнице ни души. Я посадил Тоню и стал смотреть на нее. И она тоже пристально посмотрела на меня. Посмотрела серьезно — со страхом и мукой. Ну да, вот тогда я и понял, что она меня любит. Ясно понял. Без сомнений. Сомневаются, когда счастливы. А я тут же отчетливо осознал, что несвободен. Еще минуту назад я совсем не думал об этом. Главное было — поговорить. А вот теперь это стояло рядом: «Любит, любит» и «Женат, женат».
Между тем мы говорили, мы все время говорили.
— А знаешь, кто рассказал мне тогда о вашем споре? Прасковья! Вы ее не видели, а она вас слышала. Только я сначала по-настоящему не злилась, а так, смехом. Ну, ладно, мол, покажу я вам, какой он такой город, а какая деревня.
А уж потом, потом злилась.
— Почему?
— Да так… Жанна еще ваша…
— А что Жанна?
— Да приходила она ко мне. Я, мол, вас жалеючи. Они шутят, смеются, а вы можете всерьез увлечься.
— Ну?
— Расписала мне вас: Юрка — трепло и ты, мол, не лучше.
— Так и сказала?
— Как-то в общем так.
— Вот сволочь!
— Я и обозлилась. И погнала вас всех… Тут Жанка, тут Прасковья. И я кипяток.
Говорили о Капочке, о Петьке.
— Капочка-то, Капочка, где, ты думаешь? Ни за что не угадаешь! В ансамбле!
— В каком ансамбле?
— Областном — песни и пляски.
— Ну?!
— Вот и ну! В кожаной юбке приезжала. На шею бросилась. В ансамбль звала.
Чуть не сговорила. Да вот учиться я надумала.
— По сельскому хозяйству?
— Конечно.
— Зоотехников много, артистов мало.
— Оно может быть. Тех много, этих мало. Только я-то и вовсе одна. Как решу — так и будет, — мягко улыбнулась Тоня.
— Слушай, Антон… — Я на минуту даже забыл о том, что стояло передо мной, как два величайших открытия: что она меня любит и что я несвободен. — Слушай, Антон, а что же все-таки поется в той частушке про цыган?
— Про цыган? А, чепуха!
У нас цыгане ночевали, пили и обедали.
Одному я подмигнула — все, черти, забегали.
Чепуха, действительно, чепуха, думал я, все чепуха. Одно важно. Два года, два года почти прошло, а она меня помнит! Милая… И я-то, я… Как я мог подумать, что все прошло… Как я мог так ошибиться?
— Ну, а ты? — услышал я. — Не женился?
— Женился.
Я увидел, как она с трудом сглотнула.
— На Жанне?
— Нет, что ты!.. Но подожди! — взмолился я, глядя в ее помертвевшее лицо. — Это все чепуха! Это все переиграть можно!
— Не-ет, — сказала она. …Сейчас, когда все уже быльем поросло, я могу, я должен понять. Когда она сказала «нет», это было, как надежда — вопросительное, замедленное «нет». И я это сразу увидел и, может быть, испугался. Потому что когда принялся убеждать, зачем-то долго и нудно перебирал все возможные препятствия: «Мама, конечно, встанет на дыбы, но ведь это мое, в конце концов, дело», «В институте, конечно, скандал будет, но…» Я решительно отметал препятствия, чтобы тут же вспомнить о новых. И опомнился, только заметив, как изменилась она. Она уже не говорила «нет»: другое, настоящее «нет» ясно проступило на ее лице. Теперь я уже в самом деле из шкуры лез, чтобы убедить. И уже знал, что ничего не смогу — егоровский характер, упрямая порода…
Обессиленный и злой, я замолчал и уже не возражал, когда она сказала, что ей нужно на троллейбус.
Троллейбуса долго не было. Мы молчали. Я готов был оставить ее одну на остановке и уйти. Эта злость меня здорово поддерживала. Ведь я уже знал — без смеху, — что ничего не поверну вспять.
И только когда она вошла в троллейбус и дверь захлопнулась, когда я увидел ее берет, продвигающийся по проходу, — берет, лица я не видел, — я вдруг почувствовал такую боль — одну только боль, без всякой злости, — что это меня совсем скрутило.
Вот и все. Больше мы никогда не встречались. Так закончилась наша кадриль.
Да, может быть, оно и лучше. Счастье, писал Лев Николаевич, это только зарницы. И не следует, говорит в таких случаях Юрка, сооружать из него электрическую лампочку.