Эмма Дарвин - Математика любви
Спит ли сейчас Каталина? Или же молится в одиночестве в своей келье, или стоит на коленях в тускло освещенной часовне, воздух которой насыщен благовониями? Я мог только гадать об этом. Что я знал о ней? Я даже не мог представить, о чем она сейчас думает. Вспоминает ли хотя бы иногда обо мне? Она наверняка думает о своем ребенке. Выносить ребенка девять месяцев, в муках произвести его на свет, а потом отдать в чужие руки… Я понимал лишь, что не знаю и не могу знать того, что она чувствует. Это было выше моих сил, мне не хватало для этого воображения. Но все равно Каталина оставалась моей любимой: были времена, когда я точно знал, что означает каждое движение ее губ или улыбка в ее глазах. Я так долго и молча жаждал ее, страдал и мучился столько лет, и вот теперь вернулся… Зачем и для чего?
Я повернулся и с трудом пошел прочь. Когда наконец, хромая от боли в ноге, я доковылял по боковой улице до гостиницы, то, повинуясь внезапному порыву, поднял голову. Окно Люси было темным, ставни и жалюзи распахнуты, и мне показалось, что сквозь стеклянное ограждение балкона я вижу ее, сидящую у окна и глядящую вниз на улицу.
Сегодня просто замечательная погода, и лихорадка ушла. Хирург чрезвычайно доволен моими успехами; новый разрез заживает дольше, зато потом мне будет с ним намного удобнее. Он говорит, что нет ничего, что неспособна была бы излечить прогулка и дружеская пирушка.
Я должен сделать это. Я не могу до бесконечности прятаться от всех.
Повиснув на костылях, я с великим трудом тащу на себе собственный мертвый груз. Моя здоровая нога быстро устает, а ампутированная ступня подпрыгивает и спотыкается, ощущая каждый шаг, каждый камень, и дикая боль в ноге оплакивает мою потерю.
Мимо пробегают двое мальчишек. Они смеются, в руках у них ворованные яблоки. Один из них задевает меня, я спотыкаюсь и падаю на раненое колено. Мне кажется, что моя едва зажившая плоть вспыхивает жутким пламенем боли. У меня перехватывает дыхание, я не могу протянуть руку и поднять второй костыль, и вдруг один из мальчишек смеется и пинком отшвыривает его еще дальше от меня.
На помощь мне приходит какая-то женщина. Она достаточно сильна, чтобы поднять меня на ноги.
– Вам нужно выпить, точно говорю, ведь я держу кафе. После прогулки загляните ко мне на рюмочку коньяку. Я люблю солдат и знаю, как угодить им, потому что мой мальчик был убит под Бородино.
Я иду дальше, потому что не могу вернуться, хотя мои руки, обессилевшие вследствие долгого бездействия, растерты почти до бесчувствия рукоятками костылей, а под мышками у меня вздулись волдырями мозоли. Дует холодный ветер, но я взмок от пота. Мне потребовалось целых десять минут, чтобы дойти до конца улицы, и дальше идти мне некуда.
Когда я не сплю, то могу думать о Каталине. Иногда она даже является мне во снах, прогоняя кошмары, которых я так страшусь. Но когда я выхожу на улицу, то не могу взять ее с собой, потому что должен следить за каждым своим шагом. У меня нет сил сопротивляться, а улица полна опасностей: бегущие мальчишки и пьяные мужчины, собаки, которые бросаются на людей, и ручные тележки, которые проталкиваются сквозь толпу. Здесь неровные камни под ногами и скользкая грязь, здесь на каждом шагу попадаются благородные дамы, которые вздыхают над моей солдатской формой и моим изуродованным телом. Сопровождающие дам мужчины просто очарованы жалостью, которая светится в их голубых глазах, и тем нестрашным ужасом, от которого кривятся их пухленькие алые губки.
Для них я всего лишь достойный жалости субъект. Для них я всего лишь калека.
II
Вопрос о том, как мне увидеться с Каталиной и поговорить с ней, дабы не причинить ей боли и не поставить ее в неловкое положение, занимал меня с той самой поры, как я только покинул Керси. Но только увидев прошлой ночью Люси, сидящую у окна, я вдруг осознал, какую тяжкую и неудобную ношу я – пусть даже по ее настоянию – намереваюсь взвалить на ее плечи.
Утром мы встретились в кафе, и если даже она и спала не больше меня, то не призналась в этом. Но она явно оживилась, и у нее заблестели глаза при виде чашек с густым сладким шоколадом и корзиночкой с булочками и печеньем, которые обычно составляют испанский завтрак. Однако я не мог не обратить внимания на то, что ела она так же, как всегда, то есть почти ничего. Подобное поведение было мне знакомо, и я не приветствовал его. В течение некоторого времени за столом царило молчание, никто не нарушал тишины, и, когда она заговорила, я, хотя при этом и смотрел на нее, вздрогнул.
– Итак, что вы хотите, чтобы я сделала?
– Думаю, я должен написать ей, если вы будете так добры, что согласитесь это письмо доставить. И, если это возможно – опять же, если захотите, – вы можете передать мне ответ.
Она сделала вид, что целиком сосредоточилась на том, чтобы долить себе в чашку еще немного горячего шоколада, и я мог только строить догадки, о чем она думает. Я добавил:
– Но вы должны сказать, если вам не хочется принимать в этом участия. Я понимаю, что это… непростая задача.
– Разумеется, я хочу сделать это, – с готовностью откликнулась она, допивая шоколад и ставя чашку на стол. – И никому не скажу ни слова о письме, только ей. Так мы уменьшим опасность того, что меня попросят отдать его настоятельнице. – Она положила салфетку на стол и встала. – Я бы хотела осмотреть город, так что давайте встретимся, скажем, в полдень? К тому времени пребывание на улице станет невыносимым.
Она улыбнулась, прихватила альбом и шляпку и ушла, не говоря более ни слова. А мне оставалось только гадать, чем была вызвана подобная немногословность – то ли врожденным тактом, который говорил, что меня следует оставить одного, дабы я мог приступить к выполнению стоящей передо мной задачи, то ли скрытым отвращением к тому, что ей предстояло сделать.
Собственная задача не вызывала у меня неприязни или иных негативных чувств, но и приятной назвать ее было нельзя. Я с трудом поднялся по лестнице в свою комнату и уселся за стол у окна. Я писал по-испански, но стремление облегчить Каталине прочтение письма, в свою очередь, усложнило для меня его написание. Я проклинал шуршание метел снаружи и грохот бочек внутри, которые мешали связно мыслить, при этом ничуть не облегчая мои молчаливые, но от этого не менее гнетущие воспоминания. Я исписал несколько страниц, повествуя о своей скорби и потере, но потом разорвал их, потому что разве не за тем я приехал в Испанию, чтобы только лишь обеспечить Идое надлежащий уход? Я полагал своей обязанностью рассказать Каталине о том, что намереваюсь предпринять, но для этого вполне хватило бы нескольких строк, поскольку я опасался, что ненужные подробности доставят моей любимой лишние треволнения.