Михаэль Крюгер - Виолончелистка
— Solo piselli? Только горох? — пытался докричаться я до погруженного в глубокомысленное молчание поэта, но ответа так и не получил.
Профессор Бевилаква, уронив грушевидную главу свою на грудь, похоже, сладко спал. И лишь когда мистер Джеймс поставил подле так и нетронутого стакана с красным вином тарелку с горохом — ровно сотней зеленых горошин, — шарообразная фигура обнаружила признаки некоего движения. Профессор устало взялся за вилку и попытался — тщетно, если я могу взять на себя смелость кратко охарактеризовать его усилия по поглощению пищи — нанизывать одну горошину за другой на зубья вилки, против чего непокорные бобовые отчаянно протестовали, отпрыгивая в разные стороны. Вскоре они изумрудным венчиком окружили тарелку профессора, и любой забредший к нашему столику посетитель вполне мог бы поверить, что тарелку этого сидящего с несчастным видом профессора специально решили столь оригинальным образом украсить, дабы улестить его. Из опасений показаться невоспитанным я не решался притронуться к своим макаронам. Лишь когда профессор принялся толстоватыми пальцами собирать рассыпавшиеся по скатерти горошины, немилосердно давя их, и потом после тщательного визуального изучения отправлять их в рот, я все же решил умилостивить свой отчаянно напоминавший о себе желудок, подцепив на вилку чуточку макарон. Но тут же вынужден был прервать сие действо, поскольку итальянец, с которым я встретился исключительно ради возможности обсудить либретто к опере о Мандельштаме, принялся выплевывать на тарелку отделенную во рту кожицу бобовых от их содержимого, призвав на помощь пальцы для отделения особливо неподатливых частичек кожицы от неба, дабы потом обстоятельно отереть их о край тарелки.
Когда с этим занятием было покончено и мистер Джеймс, явно польщенный похвалами в адрес кухни ресторана из уст профессора Бевилаква, сменил загаженную тарелку на книгу почетных гостей, в которую было предусмотрительно вклеено явно только что вырезанное из местной вечерней газеты фото автора, я счел, что самое время заявить о своих планах относительно оперы. Так вы собрались писать оперу на стихи Мандельштама? — по-видимому, так должна была звучать фраза, произнесенная профессором, который на мгновение решил оторвать взор от книги почетных гостей мистера Джеймса. Во взгляде этом не было и следа доброжелательности, равно как и доверия, впрочем, как не было и презрения. Взгляд именитого профессора выражал лишь вопрос — как же я могу написать для вас оперу, если я и нот толком не различаю! И тут же, велев вызвать для себя такси, обстоятельно распрощался с Джеймсом, удостоив лишь кратким кивком меня — увидимся на моей лекции! — и вместе со своим пакетом трусов исчез.
Я стал названивать Гюнтеру, чтобы тот заехал за мной, но того не оказалось дома.
Мистер Джеймс поднес мне эспрессо и с настырностью истинного уроженца Центральной Африки принялся выспрашивать меня о моем итальянском приятеле. После кофе последовала граппа, после нее — самогон, который гнал его родитель в Уганде и через посольские каналы переправлял сыну. Затем ресторан заполнили гости, набросившиеся на мясо, от которого предпочел отказаться профессор Бевилаква. Около полуночи мне все же посчастливилось дозвониться до Юдит, побывавшей в обществе Гюнтера на лекции профессора и еще не успевшей опомниться, ибо выяснилось, что итальянец, который, по ее словам, изъяснялся на великолепном немецком, затащил их в какую-то чисто баварскую пивную. Гюнтер до сих пор пребывал у меня на квартире. Вскоре они за мной заехали и при помощи новообретенного друга-африканца и его супруги, оказавшейся уроженкой Швабии, всем удалось запихнуть меня на заднее сиденье моего же автомобиля. И мне впервые за этот насыщенный событиями день наконец-то выпала возможность всласть задуматься о своей не свершившейся пока опере, одновременно прислушиваясь к этой парочке на переднем сиденье, которая за время лекции о Мандельштаме, равно как и за часы, ей воспоследовавшие, преобразилась именно в парочку.
7
Временами мне становится тепло при мысли, что в один прекрасный день меня сочтут ненормальным. Жизни святого или грешника, циника, моралиста или же свободомыслящего, правдолюбца или глупца, втрескавшегося в саму любовь эротомана, человека таинственного или льстеца, простого человека или же загадочного, плута, шизофреника или одержимого страстью, мошенника или преисполненного искренних побуждений, подозреваемого в преступлении или хотя бы бунтаря, ярого приверженца той или иной идеи или противника той же идеи, презревшего все на свете или шарлатана, лица духовного или равнодушного ко всему, чудища, атеиста или же, напротив, фанатика веры, человека дряхлого и издержавшегося или человека, тяжелого на подъем, мистика, имитатора, жизнерадостного, распутника, фокусника, причисляющего себя к кругу избранных сноба, человеконенавистника, чудодея, жертвы, безответственного, свидетеля или кого-нибудь там еще, — этой состоящей сплошь из приписок жизни, на которую я, будучи человеком искусства, был обречен, следовало положить конец, с тем чтобы начать жить жизнью того, кем я являюсь на самом деле. Ужаснее для фанатика собственного «я» перспективы и быть не может. Нет уж, лучше быть и оставаться композитором, обреченным на заточение в четырех стенах.
8
Приготовления к предстоящему дню рождения Юдит начались еще за целую неделю до торжественной даты. Разговор о празднестве заходил уже не раз, обсуждалось, какое платье ей надеть, как и где разместятся гости, что предстоит сделать — эта тема стала центральной сразу же по моему возвращению из Мадрида. Поскольку я прекратил отмечать свой день рождения давным-давно, если быть точным, после смерти матери, все эти приготовления и перемены в моем жилище воспринимались мною с недоверием и скепсисом. В особенности что касается восторгов Юдит, не раз воображавшей, как ее родня торжественно ввалится в мою празднично украшенную квартиру — они неизменно наталкивали меня на мысль, что пресловутая родня заявится сюда не на день и не на два, а, как говорится, на веки вечные. Племянники и племянницы Юдит, ее тетки и дядья обоснуются здесь навечно и превратятся в семью.
Без малого два десятилетия мне более или менее стоически и без каких бы то ни было негативных последствий отказа от общества удавалось выдерживать свое одиночество, и я уже тешил себя надеждой, что все так и останется до конца дней моих. Но отныне мне предстояло и полюбить семейство Юдит: ненадолго — как уверяла меня она; навсегда — как предполагал я.