Мюд Мечев - Портрет героя
— Но зачем им это?
— Для них это, в первую очередь, — материальные ценности. Они знают, что рано или поздно все это будет дорого стоить, а сейчас… — Аркадий Аркадьевич машет рукой. — Он скупит за бесценок целый музей в нашем районе. Знаете, что он уже купил?
— Нет.
— Шпагу Барклая-де-Толли!
— У кого же?
— У тех, кому она принадлежала! А что он хотел купить у вас?
— Очень ему хотелось получить письма Кутузова… Ну а потом и все остальное.
— И что же?
— Нет, он ничего не получил, — коротко отвечаю я. — Вы знаете, мне сказали, что он внес в Фонд победы пятьдесят тысяч рублей! — Я внимательно смотрю на Аркадия Аркадьевича, но он на это никак не реагирует, а потом спрашивает:
— Ну а эта ваша ужасная дама? Ничего не внесла?
— Нет… И почему «моя»?
— Ну не только ваша, но и моя… наша! Она ведь была тем человеком, который больше всего распоряжался здесь. Где она?
— Никто не знает… Исчезла.
— Исчезла… исчезла, разграбив все, изгадив жизнь, как это только было возможно, разломав все, что могла разломать! Исчезла! — И он добавляет: — Ну, до свидания! И желаю вам дожить до исчезновения остальных, таких же, как она! Интересно, много ли останется ценностей в нашей стране, когда в ней исчезнет последняя Нюрка?! — Он протягивает мне руку и уходит, прихрамывая.
«Какой смелый! — думаю я. — И неужели то, что он сказал, когда-нибудь сбудется?»
Из нашего дома выходит Дуся. Одетая в новое пальто, подаренное Джевадом Гасановичем, в новых перчатках, с новой сумочкой под мышкой, она щурится от яркого солнца. Как она бледна! Безмолвно вытянув шеи, напоминая доисторических животных, застыли на скамейке старухи.
Она здоровается с ними, неуверенными шагами спускается с крыльца, и их головы поворачиваются вслед за ней.
— Ты не проводишь меня? — нерешительно спрашивает она.
— Да, конечно.
Она берет меня под руку и, когда мы проходим двор, говорит:
— Никогда, некогда не думала, что вы такие! Вы ведь ни слова не сказали никому… тогда…
— Но ведь вы просили об этом.
— Просила! — фыркает она. — Любая из моих подруг, если бы и не продала, разболтала бы повсюду! Нет, скажи честно, вы что-то от Джевада Гасановича получили? Или он обещал вам?
Я вырываю свою руку.
— Вы что?! С ума сошли?! Ничего он нам не давал и не обещал!
— Вот оно что… — Она останавливается и крутит пальцем у виска. — Вот почему вы так живете… Нет! Я хочу вам помочь! — решительно говорит она. — Одного моего слова достаточно, и Джевад Гасанович устроит твою маму так… ну, в орсе или райпищеторге, — что вы заживете припеваючи!
— Спасибо, но вряд ли мама согласится.
— Почему?!
— Я думаю, не для того она заканчивала два университета, чтобы сидеть в торге.
— А для чего же?
— Чтобы учить детей.
— Сколько за это платят?
— Платят, но мало.
— Вот видишь! — Она серьезно смотрит на меня. — Сам признался. Не дури и послушай меня! Я думаю, в торге нужны такие люди… не болтливые и ученые.
— Но ведь кто-то должен учить детей?
— Ну пусть и учат… другие. А вы будете жить как люди!
— Какие люди?
— Ну… хотя бы такие, как Джевад Гасанович.
— Мы так жить никогда не будем!
Она смотрит так, что я вижу: она искренне хочет понять меня.
— Пойми! Скоро я уеду, и мне трудно будет что-то для вас сделать. А я хочу! Поэтому не дури и передай маме, что я тебе сказала.
И я думаю, как мало мы знаем людей… даже тех, кто живет рядом.
— Знаешь, почему бывают несчастные собаки? — спрашивает она после недолгого молчания.
— Ну, потерялись.
— Верно! У них нет хозяина. Каждая собака несчастна, если у нее нет хозяина, и когда она его находит, она счастлива. Понял?
— Да.
— Вот видишь, все понимаешь, когда хочешь! — Она грустно улыбается. — Вот и я нашла хозяина. Ладно, прощай! — И она машет мне рукой.
Я долго смотрю ей вслед, и какая-то смутная тоска пробуждается во мне, тоска по другой жизни: без очередей, без бедности, без соседей… Возможно ли все это? Или никогда такая жизнь нам не улыбнется?
У нашей школы я вижу ребят. Они, сидя на скамье, читают газету. Я подхожу ближе и заглядываю через плечи. «От Советского Информбюро. Оперативная сводка за шестое июля», — читаю я.
XXXII
— Скажи, только правду, — серьезно спрашивает мама, — ты не останешься на второй год?
— Думаю, что нет. Сегодня в конце дня у нас будет торжественная линейка, там все и объявят.
— А потом?
— А потом нас отправят на полевые работы в колхоз. На месяц. А там, говорят, будут хорошо кормить, платить рожью и картошкой и каждый день давать по литру молока!
— Но на будущий год ты будешь учиться как полагается?
— Да, мама! — уверенно говорю я, а сам думаю: «Если бы ты знала…»
— Оденься тщательнее на линейку. Я приготовила тебе свежую рубашку.
— Хорошо. Спасибо, мама!
День проходит в тоске и ожидании.
После обеда, состоящего из каши и чая без сахара, я начинаю одеваться. Брат молча наблюдает за мной.
— Желаю тебе удачи!
— Плюнь три раза через левое плечо, — прошу я его. Он таращит глаза. — Плюнь быстрее!
— Зачем? — Он неуверенно плюет.
— Так нужно. Чтобы не сглазить. Ну-ка включи радио!
Я закатываю рукава рубашки, а он, включив радио, остается сидеть под репродуктором.
«Немцы бросили в наступление против наших войск свои главные силы, сосредоточенные в районах Орла и Белгорода. На Орловско-Курском направлении немецкое командование ввело в бой вторую, девятую, двенадцатую и двадцать третью танковые дивизии, тридцать шестую моторизованную…»
— Ты слышишь? — брат тревожно смотрит на репродуктор.
— Да! Тише!
«…а также дивизии СС: „Адольф Гитлер“, „Великая Германия“, „Райх“ и „Мертвая голова“. Таким образом, с немецкой стороны в наступлении уже участвуют пятнадцать танковых дивизий, одна моторизованная дивизия и четырнадцать пехотных дивизий».
— Как ты думаешь…
— Я ничего не думаю! Прошу тебя: дослушай и потом расскажешь!
Я выбегаю на улицу и по той тишине, что царит кругом, понимаю, что все, кто может, сейчас сидят у своих репродукторов, не думая ни о чем другом, как только о том, что я слышал сейчас…
По дороге к школе я прохожу церковным двором и вижу множество народа, собравшегося к службе. Церковные двери еще закрыты, и женщины, одетые в черное, стоят и сидят у ограды…
В школе полы чисто вымыты, а висящий на стене перед входом портрет Сталина украшен букетом цветов и свежими веточками березы. Я поднимаюсь на последний этаж. В зале уже полно ребят, и мы начинаем строиться. Все в сборе. Нет только директора. Я занимаю свое место у большого окна, в него видна церковь, освещенная вечерним солнцем. Ослепительным блеском оно сияет на резных золоченых крестах.
Скрипя протезом и стуча палкой, входит директор. Он одет в мятый-перемятый пиджак и белую рубашку с галстуком, а его седая голова тщательно причесана. Онжерече, а не Наклонение, который всегда делал это, помогает директору подняться на фанерную трибуну с красной звездой.
Мы все смотрим на директора, и учителя тоже. И уже по тому, как он начал говорить, я понимаю: он больше не будет нашим директором…
Вместо долгого вступления, которого мы ждали, он вдруг заговорил обыкновенными человеческими словами:
— Ребята! Сегодня я должен сказать вам, что прощаюсь с вами, со школой. Я — фронтовик и должен честно сказать вам, что мне часто было нелегко с вами и я много раз жалел, что судьба заставила меня быть вашим директором. Но я всегда хотел быть вам другом, я думаю, многие из вас поняли это. За весь учебный год мы не исключили ни одного ученика и ни одного не послали в ремесленное училище! Этот год был в моей жизни самым трудным и тяжелым… — Он делает челюстью какое-то странное движение, как будто собирается икать, но, справившись с собой, продолжает, ни на кого не глядя: — Он был, как я думаю, самым тяжелым и для нашей страны… Я верю, что в следующем году мы увидим Победу! И сейчас вместо скучных слов об успеваемости я хочу сказать вам, что, как и прежде, верю, что только знания и наука могут помочь человеку быть человеком! Я знаю, что многим из вас было трудно и неохота учиться, и я понимаю это. Я настоял, чтобы вас всех перевели в следующие классы. Я считаю, что те, кто пережили, учась в школе, сорок второй — сорок третий годы в Москве, достойны этого! И я вас поздравляю!
— Ур-ра! — кричим мы. — Ур-ра!
Сердце колотится от радости у меня в груди. Учителя улыбаются. Когда снова наступает тишина, директор, откашлявшись, смотрит в открытые окна… И я замечаю, что он опять следит за полетом стрижей. Потом, отведя взгляд от окна, как-то странно выставив вперед подбородок, он что есть силы хлопает рукой по трибуне. Но мы не смеемся.