Александр Грог - Время своих войн 1-2
— Жить пытается шире себя самого!
Извилина как–то наблюдал бомжа, который пытался управиться с арбузом без ножа. Примерялся по всякому, и видно было, как в наморщенном лбу работала мысль. Извилине было любопытно, каким образом выкрутится — все–таки русский бомж, значит, изначально что–то от «Левши» должно остаться. И действительно, маялся недолго: достал целлофановый пакет, сунул арбуз туда и расколотил кулаком, потом прогрыз в углу дырочку и стал сосать, наслаждаясь.
Рассказывает про это Седому. Седой хмыкает.
— Он перед этим, что английский джентльмен.
Гуляют, осматриваются…
Ситянские, как стало принято говорить — «держат рынок». Не огороженный, а возникающий стихийно по определенным дням возле старого маленького, до сих пор называемого: «Колхозный». Разборные торговые палатки двух смежных улиц рядами вытекают на площадь, захватывая ее. Сама же площадь, когда–то место первомайских митингов, парадов трудящихся, ветеранов и первоклассников, проводов в армию, а в суровую годину — было такое — и на войну, теперь уже пиявкой — новыми помыслами — не лепилась краем, а присосалась к транзитной трассе, пронизывающей городок насквозь.
Трасса заставлена машинами на обе стороны, на противоположной стороне торчат несколько слипшихся двухэтажных магазинов, в которых, впрочем, торгуют только на нижних этажах, верхние перекрыты, должно быть, превращены в складские. В магазинах в рыночные дни торговля идет ни шатко, ни валко. В обычные, впрочем, тоже — поскольку нет народа Наезжают утренними автобусами — сельскими «пазиками», уезжают обеденными. В небазарные дни по расписанию автобусов мало, одна надежда на неразборчивых транзитников, которым можно всучить прогорклое просроченное масло, выдав его за местное. В базарные же (воскресные и пятничные) дни все торопятся, заскакивают, чтобы глянуть ошалелыми глазами на цены, и обратно. На рынке дешевле. Магазины — для охмурения транзитников, дачников, но не местных жителей. Всяк из местных вытерпит до пятницы, чтобы взять то, что ему надо, на пару рублей дешевле.
— Третьяч! — говорит неожиданно Седой.
— Что? — удивляется Извилина.
— Сортность самогонная. «Первач», «другач», «третьяч». Третьяч — товар третьей руки. Здесь на рынке едва ли не сплошь третьяч. Хорошо еще, белорусы выручают…
Рынок полон. Людской поток зажат палатками, словно пойманная покорная речка, или даже больше наскоро вырытый канал, вода в котором так окончательно и не определилась — куда ей? — и подтачивает берега, ища лазейки. На площади уже попросторней, там рядов несколько. На закрайках торгую с машин. Холодильниками, мотоблоками — мечтой садовола и даже мебелью — белорусы везут товары из страны несдавшегося социализма. Через дорогу, уже в стороне, скрыт деревьями павильоном «Культтовары», там стоит джипик дорожной милиции — в ожидании, кто из транзитников не заметит давным–давно выгоревший на солнце знак: «Остановка запрещена». Их интерес и основная прибыль на линии памятника Ленину — в ту и другую сторону от него ровно по пятьдесят метров — это как раз напротив соблазняющего рынка. Каменный Ленин стоит спиной к зданию, где теперь непонятно чем занимаются, стоит «в рост», на высоком, когда–то белом постаменте, со строгим уточнением «Ленин» и затертым похабным словом пониже. Оптимистически вскинув руку, он приветствует «новую экономическую политику», словно опять был ее автором, и замкнулся круг. Сергею — Извилине это кажется циничным.
— Ну вот и младший. Меня срисовал! — бурчит Седой, тут же кратко характеризует: — Дурень!
— Вижу! — говорит Извилина, приподнимая и разглядывая китайское пластмассовое ведерко так, словно обнаружил в этом развале ночную вазу от Феберже.
У палатки с кассетами, где в черном ящичке, укрытом клеенкой, истошно надрывается певица, терзая весь рынок просьбами любить ее «по–французски», какой–то щекастый молодец, в кроссовках, летних брюках «под цвет», босоножках и дорогом трехбортном пиджаке, но не шитым по фигуре, а взятым «на глазок», топорщится ли набитыми карманами, а скорее по причине, что хозяин больше привык к фуфайкам, все это убожество внезапно замирает, не веря собственным глазам, потом прет ледоколом, расталкивая рынок, и, еще не доходя, принимается выговаривать:
— Бля! Дедок, ты, наверное, совсем охамел! Знаешь, сколько ты мне теперь должен?
— Обсудим? — Извилина возникает рядом этаким чертом — интеллигентская рожа в несерьезной панамочке, той, что в новой современности, обзывают «пидараской».
— Не понял… — искренне изумляется «костюм». — Слышь, кореш — здесь непонятки!
Оборачивается к тому, что протолкивался следом, словно ища поддержки, и уже сам, не дожидаясь, замахивается, словно отбиваясь от чего–то надоедливого. Но кто–то руку зажимает больно, еще больнее и страшнее упирает чем–то в бок, а «корешу», что был рядом, вдруг, непонятно с чего, плохеет, и он опускаться на землю.
— Человеку плохо! — громко объявляет Извилина. — Расступитесь! Дайте человеку кислорода! — И сам же первый отступает назад от упавшего, пропуская любопытных.
Щекастого впихивают в щель между торговыми палатками, проелозив рожей по дешевому глянцевому покрытию, выталкивают на задник: туда, где пожухлые кусты, мятые картонные коробки и рваный целлофан. Он еще матерится, постепенно распаляясь, но этот интеллигент начинает смотреть в глаза так, что слова хиреют, сами собой сдуваются, и прошибает озноб: словно тут на месте досадливо и быстро решается — жить ему на этом свете или уже нет.
— Претензии к дедку берем на себя, — говорит Извилина. — Понял?
— Вы кто?
— Мы… — Извилина секунду думает. — Мы — педсовет! Заседание через полчаса — в той чайной, что через дорогу — собери, кого сможешь. Городишко маленький, концы короткие, думаю, оповестишь. Если есть над тобой старший, скажешь ему одно: пусть задумается — кто крышует крыши. Дошло? Все! — легонько похлопал по плечу. — Иди, работай!
Костюм чувствует, что сзади приотпускают. Хочет обернуться, но чьи–то руки не дают, снова ухватывают и пихают туда же — между палаток…
----
ВВОДНЫЕ (аналитический отдел):
Россия 2001 -
падение производства до уровня предыдущих лет:
цельномолочной продукции — 1963,
производству телевизоров — 1958,
объемам добычи угля — 1957,
животного масла — 1956,
кирпича строительного — 1953,
грузовых автомобилей — 1937,
кузнечно–прессовых машин — 1933,
зерноуборочных комбайнов — 1933,
производству металлорежущих станков — 1931,
выпуску тракторов — 1931,
пиломатериалов — 1930,
выпуск вагонов — 1910,
тканей всех видов — 1910,
обуви — 1900,
шерстяных тканей — 1880…
2001 по отношению к 1989 году:
1989 — тонн молока 55,7 миллиона,
2001 — 32,9 (падение до уровня 1958‑го года)
1989 — поголовье свиней — 40 миллионов,
2001 — 15,5 (падение до уровня 1936‑го года)
1989 — поголовье крупного рогатого скота с 58,8 миллиона,
2001 году — 27,1 (падение до уровня 1885‑го года)
1989 — поголовье овец и коз — 61,3 миллиона,
2001 — 15,2 (падение до уровня 1750‑го года)…
/согласно данным ГОСКОМСТАТ Российской Федерации/
(конец вводных)
----
«Четвертый», «Пятый» и Седой за стол не садятся, а у стойки заказывают еще.
— Нам бы повторить!
Пьют облокотясь, с достоинством и верой в завтрашний день. Зрелище по нынешним временам уссюрное — сюрреалистическое — три мужика пьют чай. Дежурная «дневная» барменша в белом фартучке смотрит с подозрением — как на инфекционных больных и потом, явно рисуясь, громко зовет с кухни напарницу — свояченицу, такую же рыхлотелую, только в фартучке уже не кружевном, а заляпанном пятнами и пропахшем прогорклым маслом, — оценить заезжих придурков.
— Думаешь, придут? — спрашивает Извилина.
— Придут! — уверенно говорит Седой. — Уже присылали пересчитать. Два раза заходили — очень старательно мимо нас смотрели. Изумились, что опять вас, не беря меня в расчет, всего двое, да еще и не те, что возле бани среднему Ситянскому с друганами морды щупали. Теперь со стороны кухни все проверяют и ближние машины выглядывают с неместными номерами, в которых сидят, не выходят, либо рядом тусуются — но это зря, здесь транзит, да еще и базарный день. Только запутаются в предположениях…
Седой успевает рассказать про Ситянских. Что деревня была такая, да вроде и сейчас есть — Ситно, только непонятно живет ли там теперь кто–нибудь.
— «Ситянские карманники» прозвище свое получили не за то, что по чужим карманам шныряли — такого тут не водилось, а за то, что в собственных таскали всякую дребедень, приспособленную для драки. За что не раз были жестоко — бывало, что и жердьем — побиваемы, да так и не отучены.