Александр Грог - Время своих войн 1-2
Здесь умничали, возвышая голос: «Я Вам уже в третий раз говорю: главное оправдание Бога состоит в том, что Он не нуждается в наших оправданиях. Вспомните Иова…». И всем было неловко, и все обещали не ходить сюда больше, но, изнывая от курортной тоски, вечерами опять тащились на Приморскую, где их встречал плешивый камердинер и сверзившиеся с колонн львы.
Раз в месяц у Шаховской устраивали состязания, выбирали короля поэтов. Чаинский называл это турнирами банальностей, но охотно участвовал. Вокруг него клубились дамы полусвета, с папиросами в длинных мундштуках и газовых платьях. Юные дарования — девицы из купеческих семей и плаксивые веснушчатые гимназисты — доставали мятые листки, читали по–петушиному, смущенно краснея… Те, кто поопытнее, с меланхолической отрешенностью закатывали глаза, заламывали руки, а сорвав аплодисменты, топтались манекенами…
«Bonjour, Серж…» — грассируя в нос, встретила она Чаинского, протянув для поцелуя дырчатую перчатку. — Ты нас осчастливишь?» После бурного романа, о котором говорил весь город, они оставались на «ты». Чаинский неопределенно пожал плечами. «Я надеюсь…» — моложаво улыбнулась она, шурша шелками навстречу очередному гостю.
Густел вечер. В зале пестрели поэтессы, шаркали по выщербленному паркету недоучившиеся студенты, молодежь окружала толстенького критика, холодно кивнувшего Чаинскому — они были соперники, оба претендовали быть законадателями вкусов, оба пользовались расположением дам. «Ямб и хорей уже на закате, — проходя, услышал Чаинский, — сегодня все упирают на внутренний ритм, потому что поэзия — лингвистическая проекция бессознательного, как утверждает немецкая школа…». «Да что ты знаешь о поэзии, — подумалось Чаинскому, вспомнившему домашнего шамана, — все твои многоумные немцы — жалкие, ничтожные клоуны… Дух дышит, где хочет, его не загонишь в клетку увесистых монографий…».
Задули часть свечей, остальные обнесли лиловыми абажурами, начались чтения. Распоряжалась всем Шаховская, оживленная и немного суетливая. Спрятавшись в тень, Чаинский слушал привычные рифмы, испробованные веками интонации, но теперь эти выверенные, испытанные модуляции для него только оскверняли слова, делая их одинаково глупыми и пошлыми. Какое–то мрачное отупение навалилось на него, он вышел, крикнул лакея и распорядился привезти Сильвестра…
Повозка неслась по каштановой аллее в желтом мареве фонарей, заставляя расступаться гуляющих. Сильвестр зажался в угол, его ушные раковины тянули какофонию людских звуков — шипящих, рыкающих, свистящих… Стадо, безжалостное стадо! Ревущее, блеющее, орущее, мычащее, хрюкающее, вопящее, лающее, пищащее… Оно лизало шершавым языком, мучило, корежило, жгло… За месяц у Чаинского он отвык от этой всепроницающей пытки, в ледяной тишине кабинета он избегал ее щипцов, и тем болезненнее был возврат. Его окружал мутный водоворот слов, неведомые пришлецы вторгались пиявками, царапали, как дикие кошки, кусали, как бешеные псы… Их полчища облепляли осами, нигде не было спасения от их гудящего улья. Сильвестра коробило…
Жирной кляксой пала ночь, некоторые стали расходиться. В сопровождении купчика удалился изрядно набравшийся врач, откланялся розовощекий корнет.
«Кто еще мечтает о титуле короля?» — проворковала Шаховская, кокетливо оттопырив мизинец, она обвела всех лорнетом. Чаинский легонько подтолкнул Сильвестра вперед, как тогда в комнате. Тот нелепо хромая, вышел из круга. В драном, с чужого плеча сюртуке, с закатанными рукавами и протертом в локтях, он был смешон — худшее из чувств, которые может вызывать артист. Пополз презрительный шепот. Уставившись в решетчатое окно, Сильвестр молчал — незнакомые шорохи кружили голову… Апоплексическим затылком опрокинулась на море луна, дул слабый ветер… «Духовной жаждою томим, в пустыне мрачной я влачился…» — громко продекламировал Чаинский. И тут злобная ухмылка исказила черты Сильвестра, тысячи слов пираньями вцепились в эти строки растаскивая по буквам и собирая вновь. Когда он смолк, никто не проводил их. Оторопевшие, все еще пребывали во власти угрюмого бормотанья, задевавшего их потаенные, неведомые им самим струны. «Соловей», «кумир», «поэтическое божество», ничего не выражавшие, бледные слова не шли у них с языка, услышанное завораживало, манило, пугало, причиняя боль и затопляя наслаждением. Все предыдущее выглядело ремесленничеством, грубой поделкой, слепком с идеала, приближением к приближению…
Сильвестр Ведун не вошел в Историю, История — это закон больших чисел. Но там нет Бога. Бог, как и дьявол, сокрыт в деталях, Бог — это штрих на мировом полотне, сноска в книге бытия…
Дальнейшая история нашего героя — это эволюция греха. После своего ошеломляющего, опереточного успеха Сильвестр заболел. Он метался в горячке, в непролазной, безобразной тьме, обостряющей одиночество, в жару, напоминающем о преисподней… Однако его мозг продолжал расщеплять скорлупу слов, а жесточайший бред граничил с откровением. Чаинский проклинал себя, точно вор, прокрадываясь на цыпочках под дверь, вытягивая шею, ловил безумные, бессвязные речи… Диковинные, они влекли его, как стервятника падаль. «Там царь Кощей над златом чахнет…» — бубнил Чаинский, барабаня пальцами по дверному косяку. Сильвестр сильно исхудал, стал похож на сморщенного гнома, на заячью губу выбежал зуб…
Сильвестр поправился только к зиме. За это время его навестила Шаховская. Выпорхнув из кареты, качая страусовыми перьями, она вместо приглашения призналась Чаинскому, что не в силах справиться с собой. И тот ее понял… Прогнав глухонемую сиделку, она заполнила собой комнату: сняла со свечей нагар, убавила лампадку перед черневшей в углу иконкой святителя Николая, распластала снедь… Ее визиты стали регулярны. Вместе с Чаинским они грудились у его постели, неловко переминаясь, ловили каждое его слово. Он ненавидел ее фальшивые хлопоты, подоткнутое одеяло, поправленную подушку, но больше — ее щебетанье… Отвернувшись к окну, он наблюдал, как прикованная цепью собака, шалея, ловила пастью белые хлопья, прыгала, едва не опрокидывая конуру… Шаховская стала приезжать в сумерках, ее лошадь неприятно цокала, пряча в метель лицо под вуалью с мушками. Ее салон как–то сам собой распался, она отлучила завсегдатаев. Теперь ее смыслом стало сидеть у больного, густо моргая, точно намазывая одну ресницу на другую, обратившись в слух. Увядающая, она опять видела себя барышней, совсем молоденькой, в завитых по моде локонах, дрожащей кисеей платья на первом балу… Возвращение было мучительным, бросая пряди на воспаленный лоб, она умоляла Сильвестра не молчать, совала ассигнации. Эта изнеженная, развращенная вниманием женщина чувствовала над собой власть неотесанного, безусого юнца, она была не в силах обуздать себя, совладать с постыдным желанием принадлежать ему, быть его рабыней, наложницей… И она пробудила Сильвестра, он вдруг понял, что может смять эту избалованную, роскошную женщину, как полевой цветок… Стадия личинки закончилась, к весне куколка превратилась в бабочку, крошка Цахес стал Циннобером…
Талант — это могущество. И сирены сладкозвучием победили Одиссея, и Орфей двигал камни, повелевая тенями… Сильвестр Ведун был новым живым воплощением Слова, его окончательным и бессмысленным торжеством. Он был антихристом, пародией, обезьяной Бога. Дар возвышал его над моралью, догмами, миропорядком, он парил выше пороков, прозрений, долга, ошибок, мудрости, правды. Ведь слова выше суждений, вне истин с их банальной сущностью и наивными обещаниями. Сильвестр не заключал сделки с Вельзевулом, но, как художник, платил обычную цену, о которой не подозревал даже смутно. Впрочем, Страшный суд — для других, дьявол, как и Бог, в апологиях не нуждается, как может Творец судить творца… Тринадцатый апостол, Сильвестр мог бы вести род человеческий на край света, как флейтист — крыс. Втайне избранный быть орудием наказания, голем, посланный людям опровержением суесловия и предостережением от тщеты, он был призраком, однажды осознавшим себя. В нем пробудилось то грозное, растительное самоощущенье, свойственное только ранним годам. Бич Божий, он вышел из подчинения, он все больше становился отступником, бунтарем, падшим ангелом…
Чаинский совсем опустился. Он уже не искал повод, не напускал важности, требовательно приставив стул, он садился верхом и, нюхая со спинки кокаин, ждал, ждал, ждал… В Сильвестровом ведовстве он видел себя каким есть, разбитым, опрокинутым, в провинциальном городке, где рождаются с чувством, что непременно уедут отсюда после гимназии, и где через полвека хоронят на заброшенном кладбище. И он знал, что ему уже никуда не деться из захолустья, где сводит с ума скука, а от глухой тоски хочется выть… Сам он уже давно не сочинял, зачем, ведь ему все равно не вырваться за ограду правильных стихов — за частокол постылых размеров и ограду пресных рифм…