Анастасия Цветаева - AMOR
— Мастер ли вы — я не знаю, возможно. Но что вы не knight[28], это я знаю!
Тотчас поняв, о чем она, и вспомнив это слово в её стихах ему, он пошел в наступленье, не лукавя ни капли: уничтожающе встал на самозащиту.
— Вы не правы, — сказал он, — не правы сейчас. И неправы были.
— Я не хочу этого слушать! — сказала она очень твердо. — Никто не переубедит меня, при всей моей пресловутой "кротости", я только так могу отнестись к факту, что у вас в доме — потому что этот барак тут, в лагере, — это ваш дом! — у вас в доме меня оскорбили, мне указали на дверъ Вы, бывший при этом, — смолчали! Я этого никогда не забуду. И вам — никогда не прощу.
— Но вы же не знаете, что после вас…
— Я не хочу слушать.
— Хорошо! — Он пожал плечами. — Дело ваше!
И так как он замолчал, она повернула ручку двери и вышла.
Мориц прошел к столу и сел за единичные расценки.
…Сколько? Двадцать пять тысяч… триста девяносто один вместе с 1–м разделом — тридцать шесть тысяч пятьсот девяносто девять. Ведомость была кончена. "Недотыкомки" её усталости чехардились друг через друга. "Не 36 тысяч было, по–настоящему, а 360 тысяч, и не 509, — почему она пишет 509, когда на каретке и до сих пор не сброшено — 599!" (Шушукались в мозгу "недотыкомки" её усталости — вот потеха — слепая? Она — слепая? Или она — дурочка? Все это — в подсознаньи, в некоторой тревоге.) Она отложила ведомость и взяла другую. Хоть одна — в порядке.
— Трешку? Тебе — трешку? — говорил чей‑то голос в соседней комнате бюро, балагуря. — Все деньги тебе, да деньги, — зачем тебе деньги, когда мы с тобой — сами золото?!
— Вообще люди были раньше не такие, как теперь, — говорит Толстяк Худому, — теперь маленький пацан, два года — ну, три каких‑нибудь — а он уже соображает! А раньше люди — просто так были!..
— Каких‑нибудь, да? — отвечает себе, мыча, Ника, мгновенно оживая в знакомое вдохновение юмора.
Толстяк кидал костяшки счетов и пел:
— "Целовались — обнимались и смеялись — обнимались…" 3037… 2723… 427 (он играл на счетах, как на рояле; пальцы порхали, как жирные мотыльки), — ну, и начал я ему тут кота гонять, — продолжал он, — гонял, гонял, гонял–гонял, ну, вижу я, парнишка мой совсем скис, ты что же, — говорю, — сукин сын, сам‑то билет достал, а меня… Так и не попал… А потом — сам знаешь, так: то одно, то другое… Звала меня туда раз одна пупочка, да я занят был! Ну её, — вместе с этим её планетарием…
— А один — не мог! — хохотал приятель.
— Чего это я буду один по планетариям мотаться… Кабы я астроном был!
Ника садилась за свой стол.
Она повернула ручку арифмометра. Она только что дописала в уме утром начатую строфу:
Баланс сведен, предъявлен счет.
Безжалостен анализ.
Дальше застопорилось…
— Что это такое — "лежни"? — спросила она, наклонясь над калькуляцией, которую надо было пересчитать. — И как их брать: тут так — "с подкосами" или…
— Я не знаю, как вам Мориц сказал, — отвечал Худой, сразу уходя в скорлупу, как только дело касалось разъяснения Нике работы ("Мне за это денег не платят", — учил он жить Толстяка).
— А мне ничего не сказал, это — в таблице…
— Ну, берите тогда — без подкосов, — из ещё вежливой, но жестокой дали сказал голос Худого.
— Лежни без подкосов, — повторила Ника — рассеянно, потому что кто‑то подал в мозг слово "банкрот". "Что это? — успела она подумать, и тотчас же забывая обо всем на свете, — кандидат (формально — не первосортный) — в рифмы к первой строке, но явно сюда сужденное слово, точно бы "баланс" сам выдвинул себя в кандидаты своего собрата "банкрот". Оставалась пустота между последним словом второй строки "анализ" и последним словом третьей строки — дописать третью строку и родить четвертую!
Едва она успела осознать эту дистанцию и примерить смысл, могший бы улечься в нее — казалось, просто, — рот расцвел словами: "Мой друг! Вы предо мной — банкрот!" Они легли в немую ритмическую дистанцию, слоги успокаивались, отстаивались.
Но палец все водил по таблице, зовя волю понять, что означает графа "без подкосов". Быть может, будь эти два слова напечатаны в таблице, Ника бы доделала параграф верно — списав норму и её, по Евтушевскому, помножив. Но пальцы на миг отвлеклись вместе с мозгом и шепотом — в родившуюся строку, отпустили на именно этот миг было прижатую страницу, не ощутив, когда её вновь прижали, — что это была, иллюстрируя учение Гераклита, уже не та струя (страница) — другая!
"Лежни без подкосов", — сказала она ещё раз, пытаясь понять смысл слов, боря всею волею — борющуюся за право родиться, смутную ещё четвертую строчку, но мозг вдруг — отступил в тень: "Я же не знаю, что такое подкосы, потому и не знаю, что значит "без подкосов", — говорил он, — и потом — я ведь тоже не получил ответа на вопрос, что такое "лежни"…" Она ощущала, что сидит в тине (как существа в патоке из "Алисы в стране чудес" Льюиса Кэррола).
— Это как "без подкосов", — спросила она громко, — и, смело — это вроде "а вы без какого сиропа сельтерскую хотите — без малинового или без вишнёвого?" Это профессор Каблуков спросил в буфете фойе смутившуюся студентку. ("Я не знаю, что такое "подкос" и что это "лежни". Должно быть, складность первого четверостишия продиктовала — бесстрашие.)
Её голос был совершенно трезв (именно в эту минуту в ней прорезывалась, как зуб в десне, как луч сквозь тучи, четвертая готовая строка — её уже написал в ней кто‑то, она теперь вспоминалась: "А Крезом мне казались…" (стихнув, пробилась‑таки!).
Господи! Но кто же продумал в мозгу во время её охоты за лежнями, во время аргументации о них — эту абсолютно оправданную по смыслу, именно её, необходимую, и как стрела заострённую в рифму в "анализ" — строку?! (о, как надо было это рассказать, подарить ему!).
Кто‑то обтирал в тамбуре ноги. Дверь скрипнула, широко раскрываясь. Вошёл Мориц.
А Крезом мне казались…
Вид у Морица был усталый, легкие темные тени вдоль щек. Глаза — узкие, воспалённые.
— Готово? — спросил он. — За итогами подсчетов приехали…
— У меня готово, — скромно — ив этой скромности была развязность, — отвечал Худой.
— А у вас? Заканчиваете?
Толстяк кивал, рука летала по счетам.
— Виктор где? Да, а у вас? (Мориц стоял возле Никиного стола) Что? Что такое? — ахнул он, заглянув в ведомость. — Что? что такое–ое?! — голосом, в коем было почти отчаяние, крикнул он, не замечая, что кричит. — Сколько? Тридцать шесть тысяч??? Какая‑то у вас тут чепуха!.. — Вдруг — мирно: — Наврали в знаках; триста шестьдесят тысяч, это — может быть… Проверьте поскорее, пожалуйста, — вежливо сказал он Худому.
"А ведь он очень терпелив иногда", — думала отвлеченно Ника (она уже почти вся пропала в гавайской гитаре. Репродуктор…) Но, должно быть, одна "недотыкомка" усталости ещё замешкалась поблизости, потому что, поддаваясь искушению отнять у Морица гавайское волшебство, она сказала с улыбкой:
— Как Евгений Евгеньевич любит гавайскую гитару… — И, шагнув к столу сотрудника: — Дайте, я проверю сама!
Но Мориц уже несся к ним:
— Не вы, а тот, кому я поручил проверить! А вы кончайте подсчет!
Ника села молча, низко нагнув голову, — не могу больше! (последний звук гавайской гитары в ней). Тотчас же, четко — как напечатано в воздухе — четыре строки:
Баланс сведен, предъявлен счет,
Безжалостен анализ
Мой друг, вы предо мной банкрот,
А Крезом мне казались!
Листки стихов Ника положила в перерыв на стол Морицу и из столовой зорко следила, не войдёт ли кто‑нибудь в бюро. Мориц молча наклонил голову и взял стихи. Ему бросились в глаза строки:
Вдохну — полынь,
Глотну — полынь,
Горечи — полон рот.
Хоть на минуту с сердца схлынь
Полынный водоворот!
Баланс сведен, предъявлен счет,
Безжалостен анализ:
Мой друг, вы предо мной банкрот,
А Крезом мне казались!
Я б за тебя пошла в огонь…
И это зная — что ж?
Ты, Сцевола, мою ладонь
Невозмутимо жжёшь!
Великое кладбище земли — Искусство, поющее вечную память Жизни!
…Была все это время такая радость: выходя, видеть свет в окнах барака: там жил Мориц — в свете его окна что‑то было от него. Теперь надо будет не глядеть в эту сторону. Какой сумасшедший бред! Она засыпает, когда Матвей, перед тем как идти за завтраком, затопил печь. Ника только открыла глаза, как перед ней стоит Мориц. Она сидит за рабочим столом. Мориц сыплет ей на ведомость сушеный шиповник: "У вас цинга, пейте его настойку! Я нарочно для вас достал". Ника хочет сказать, что у нее не цинга, а очень болит сердце. Но не может раскрыть рот. Она онемела! Но Мориц, точно ему её слов не надо, отвечает: "Тут надо сердечное, а у меня только сульфуриодатум… — И перебирает рукой шиповник. — Я не смогу больше читать вслух стихов…" Но из‑под шиповника вплывает в её зрение — точно бы отражение в зеркале — лицо Морица. Какое это лицо! Чудное, нежное, просветленное. "Я буду читать вам стихи, — говорит он, — я вчера ночью, после того как вы не захотели со мной говорить, написал главу для вашей поэмы. С юности не писал стихов!.."