Анастасия Цветаева - AMOR
Она бежала, пока не оказалась во внезапно открывшемся поле, над ним стояла луна, и в этой метаморфозе тишины после шума деревьев был какой‑то конец всего.
Выбежав на поляну недалеко от могилы Сильвии, она увидела костёр. Возле него на земле полулежал Володя и бросал хворост в огонь. Длинная тень увеличивала его и без того большой рост, делала его очертанье — огромным.
— Ника, вы здесь? — сказал за ней голос Тани. — Где же вы были? Я искала вас… мне так жутко одной, такой шум от деревьев…
Ника обернулась:
— Вы не спите? Что с вами, дружочек? Где вы были? — она провела рукой по её волосам.
— Я… Я — я сейчас сказала Андрею Павловичу, что я его презираю! Что он не смеет! Он не имеет права! Что вы лучше их всех, что он…
Но она уже лежала, как упавшая кукла, закатив глаза.
— Господи! Как мы не поддержали её? Она же очень ушиблась…
Не удавалось прощупать пульс. Володя бегом принес из дому какое‑то лекарство, дала Анна, зубы Тани то стучали, то были сжаты, жидкость еле удалось влить. Они до утра провозились, приводя её в чувство, растирая ступни щетками, кладя мокрое полотенце на грудь. Затем Володя перенес её в дом.
Солнце вставало легким алым шаром, в утреннем холоде защебетали птицы.
— Если бы вы знали, Ника, что я вчера пережила с мужем!
Он хотел убить меня. Что ж, это была бы кара моя… Но я испугалась — за Андрея, Ника, мой муж — это как сын мой! W он был так жалок, и я вспомнила Лялю, умершего ребенка нашего, я не могла его отпустить — так… Я уговорила его, солгала, что у нас нет связи, это было чудо, он поверил невероятному. Я и презирала себя, и уважала. Я должна была обоих — спасти! Но я без сил сегодня, мне кажется — мне сто лет… И как мы будем жить все — непонятно!
Они вышли из дому, чтобы быть вдвоём. А начиналась гроза, тучи низко неслись над деревьями, грохотал гром, ветер мешал идти. Чтобы дышать, они шли, пятясь.
— Ника, — сказала Анна, беря руками её голову и глядя ей в лицо темно–лучащимися от горя и любованья глазами, как там, на арбе. — Не надо больше ничего, я уже все решила, я вам его отдам! Отдаю! — сказала она гипнотически. — Он уже не мой, ваш! Вы поняли? Я уеду!
Она медленно, как бы кланяясь, поцеловала Никины глаза. Ветер свил их два платья — в одно и, закружив ими их ноги, не давал идти.
Ника дала поцеловать Анне глаза, а уж слезы, покорные закону грозы, падали и из глаз, и из туч.
— Друг мой! — говорила Ника, вытирая мокрое лицо о плечо Анны. — Разве я могу принять эту жертву? Разве я хочу её? Разве я могу сейчас быть счастлива с ним! И разве мы оба не кинулись за вашей коляской, и вы бы остались… Мы же оба любим вас! С первого дня, когда вас увидали. Я же вас полюбила ещё раньше, чем он! Разве вы это забыли?..
Прижавшись к ней, как дитя, так и пошла младшая, уводимая старшей от хлынувшего дождя.
Молнии освещали все — не как днём, а как будет, может быть, в каком‑то огромном космосе, когда от подведенных итогов все цвета перейдут — в свет.
Ника окончила писать "Смуту" и сидела, головой о руки, брошенные на стол.
Затем она передала всю тетрадь — Морицу.
Передавая, думала вслед: "Не поймет! О её увлечении Анной скажет: "Ненормальность". И — все!"
Мориц читал почти всю ночь. После рабочих часов. Кончил читать в перерыве… Ника следила за ним. Перерыв кончался. Ника была в волнении: Мориц не может же понять — такое! Она не знала, что он читал почти до утра, дал себе лишь краткий сон. И теперь не мог оторваться.
Победа над его божком — работой — было то, что он, читая про Анну, о том дне с земляникой — опаздывал на работу! (Взглянул на часы — опаздывает? Она следила за ним уголком глаза, торжествуя и радуясь…) Нахмурился, листки в руке дрогнули, но он дочитал. Крупным шагом перешел в комнату и, кладя их на её стол, бросил вслед только одно взволнованное слово:
— Шедевр!
И пошел, круто шагая, в дверь, по мосткам, в Управление.
Часть V
СНОВА У МОРИЦА
ГЛАВА 1
ЖИЗНЬ
После отъезда Евгения Евгеньевича в проектном бюро поселился совсем другой дух: им веет от новых двух сотрудников, толстого техника, и его товарища, но старшего по работе, худого сметчика–инженера. Они прибыли с другим этапом, знали друг друга по воле. Худой кичится своим политехническим образованием, бледен, жёлчен и зол. В глазах Ники у него противоестественная способность составлять калькуляции — со страстью: в свои двадцать пять лет он — типичный сорокапятилетний клерк (Морицу — неоценимая помощь). Он повелевает толстяком, в работе — бездарным. Они вместе со школьной скамьи. Разговор — о костюмах, о "пупочках" (оба они неженаты). К Нике отношение — свысока, это — не женщина! Ника, тихонько вздыхая, теперь с ними — весь день. Виктор держится от новичков в стороне, беседы их ему не по нутру, но Виктора Мориц часто забирает с собою в Управление, жаль — с ним было бы лучше… Она старается сохранить равновесие, иначе начнется ад. Ей удается им намекнуть, что их и всего бюро благополучие зависит от Морица, но что он человек больной, с ним не надо за обедом говорить о работе — ни в перерыв, ни после работы — иначе он сляжет. Подкупленные тем, что Ника погладила им привезенное помятым "бельишко", они слушают мирно. Но в тот же день за обедом Худой начинает говорить о водохранилище. Мориц оживляется, его тарелка стоит нетронутой, голоса горячеют, его суп остыл.
— Целый день цифры! — раздается громкий голос Ники. — Я, наконец, тоже имею право на отдых за едою, раз мы столуемся вместе! Ведь уговорились…
Миг молчания. Затем, подымая голос, Худой очень просит его оставить в покое. Он ни с кем ни о чем не уговаривался, и не собирается, и просит "никаких замечаний". В голосе — ещё вежливая — угроза "или вы хотите, чтоб я"…
— Я хочу того, с чего начала: по современному выражению "переменим пластинку"! Неужели же мало тем? Сейчас — час отдыха!
Мориц молча стоит в дверях. На губах у Ники странный привкус — соль? мята? Ника напряженно–спокойна: при властном, императивном Морице не будет императивен никто.
— Вы говорите вздор! (Худой повышает голос.) И я требую, чтобы вы никогда не делали мне никаких замечаний! Иначе я наговорю вам таких грубостей — предупреждаю!..
(Ох, зачем она начала все это, только лишнее волнение Морицу — ведь он сейчас вступится, у нее сердце колотится так, что трудно дышать.) Она инстинктивно поворачивается к Морицу, не зная, прося ли прощения за все это или — прося помощи, когда раздается ледяной его голос:
— Не пора ли это прекратить? Вы в корне не правы, Ника. Какое вы имеете право диктовать нам темы бесед? Наш товарищ по работе, наш новый сотрудник — совершеннолетний, и может говорить — о чем хочет. С кем хочет, когда хочет. Я стою за полную свободу! Что это такое?
Ника старалась потом вспомнить, что она чувствовала, встав посреди комнаты: слышала ли она все слова, или она только старалась справится с выражением своего лица. Что‑то закричал Толстый г— она не слыхала слов.
Кто‑то что‑то сказал о чужом монастыре со своим уставом; что в столовой "поела — и" — Худой сделал легонький жест, показывая на дверь. На что последовал вялый ответ Морица, что — столовая, положим, общая, но что…
Она деланно–лениво допивала чай (а жидкость в горло шла как‑то совсем странно) и, сказав о том, что, конечно, пусть делают кто что хочет, она медленно — показать, что ничего не случилось особенного, направилась в бюро. Там она нарочито долго покопалась в своем столе, переставила пузырьки с цветной тушью (как, кстати, давно она не чертила! При Евгении Евгеньевиче она отдыхала от цифр за любимой чертежной работой!) и отдыхающим, в совершенстве сыгранном спокойствие, шагом вышла в тамбур — и по мосткам, к себе.
Во дворе был ветер. Вкус мяты все ещё стоял на губах. Отчего? Она никогда не пила мятных капель. Нет, это не мята, это… Идя, она закрыла глаза, кусочек прошла — как слепая. Она улыбалась. Она думала о Евгении Евгеньевиче. При нем бы… жаль, Виктора нет. Может быть, он… Даже при Жорже этого бы не случилось! Воспитанный…
Что, собственно, случилось? Попробовала она сказать себе, но уж это не вышло: бравировать наедине с собой — не получалось. Случилось — непоправимое: при Морице с ней произошел позор — и он этот позор санкционировал. С какой охотой она теперь — в облегченье себе! глотнула бы его ещё раз — только чтобы его, как Евгения Евгеньевича, как Виктора, его бы не оказалось в столовой! Быть побитой чужими людьми на улице — несчастье. Но если при муже, женихе, брате — как после этого жить? Ведь позор перешел на него!.. Только об этом теперь будет думаться и ночью, и завтра, и за работой. И все послезавтра потом… Будь свобода — она бы ушла далеко, легла бы на землю, лежала бы. Были сумерки, холодно. Она вошла в женскую комнату и легла на кровать. Нет, так нельзя будет жить! Надо как‑то помочь положению… Может быть, он не понял, что с нею? Так дал уйти! А может быть, так было всего разумнее? Из-за дипломатии дня! Он так органически не выносит скандалов! Так любит броню! Так вот в этом бы и заключалась героика — пойти ва–банк в разнузданье чужих страстей — если друг в беде. Друг? Тут был предел понимания. И вдруг — радость, свобода: никаких уже нет — поэм…