Казимеж Брандыс - Граждане
Между бдительностью и верой в человека — только узкая тропка, и Ярош старался не забывать об этом. Он считал, что это путь каждого коммуниста, проторенный терпеливыми усилиями. Если бы он хоть раз свернул с нее, он счел бы это самым тяжким своим поражением. Конечно, люди меняются, растут, им нельзя отказывать в доверии. Ярош был от природы терпелив и способен верить в человека — эта вера во многих случаях его не обманывала; но в то же время он понимал, что слово «враг» — грозная правда, что правда эта часто ловко маскируется. И когда он в ком-либо чуял врага, он обрушивался на него со всей своей неуемной энергией. Люди знали тяжесть его мясистой, словно опухшей руки, мягкой только на вид.
Подозрения Яроша против Дзялынца основывались не столько на фактах, сколько на домыслах, собственных наблюдениях и мнении других людей, а прежде всего — на той инстинктивной антипатии, которую этот человек вызывал к себе: ему не доверяли не только зетемповцы, но и Сивицкий, и Небожанка, и даже сторож Реськевич, который раз сказал на собрании, что «эта лиса когда-нибудь плохо кончит».
Ярош снова вспомнил острые черты Дзялынца, взгляд его всегда прищуренных глаз, которым он словно оценивал собеседника. Дзялынец заметал следы, умел, когда нужно, извернуться, знал правила отступления. Вот как тогда на педагогическом совете… Тщательный подбор слов, четко сформулированные мнения, гибкий металлический голос — интересно знать, где он тренировался?.. А что за человек этот его приятель Моравецкий, не верующий в бога? Глаза у него скрыты за очками, выражения их невозможно уловить…
А ведь в начале их совместной работы Моравецкий Ярошу нравился, он в нем чувствовал союзника! Они понимали друг друга с полуслова, как люди, всецело преданные общему делу. Ярош тогда не задумывался над тем, что за человек Моравецкий и какие у него взгляды, — ему казалось несомненным, что оба они смотрят на вещи одинаково, и он не раз подавлял в себе невольный порыв сердечности, как бы опасаясь, что Моравецкий удивленно поднимет брови.
Долгое время Ярош не интересовался вопросом, что связывает Моравецкого и Дзялынца. Знал только, что они — старые знакомые. Но когда ему начали доносить об ехидных замечаниях по адресу правительства и партии, которые Дзялынец позволял себе в тесном учительском кругу, — Ярош забеспокоился. Человек, которому он доверял, дружен с таким субъектом! Постылло сообщил ему, что Дзялынец — частый гость в доме Моравецких. Ярош не любил Постылло и с легким неудовольствием принял от него за два месяца перед тем заявление о приеме в партию. Но новость, сообщенная Постылло, его ужалила. Его, Яроша, Моравецкий за все годы их совместной работы ни разу не приглашал к себе. Правда, и ему тоже не приходило в голову звать в гости Моравецкого — у него было слишком мало свободного времени. Раз в неделю, обычно в воскресенье, они с женой выбирались в театр, или на выставку, или в музей. И даже в такие дни Ярош после вечернего чая работал допоздна у себя в комнате.
После всех этих новостей Ярош стал избегать Моравецкого, обращаясь к нему только тогда, когда это было крайне необходимо, — и ожидал, что этот человек, которому он еще недавно готов был доверить руководство школой, сам потребует от него объяснений или откровенного разговора. Ярош ждал этого с присущим ему угрюмым терпением, — но тщетно. Постылло, частенько наведывавшийся в директорский кабинет, уверял, что Моравецкий ведет в школе двурушническую политику, маскируясь гораздо лучше, чем дерзкий болтун Дзялынец. Ярош не склонен был верить всякому слуху, однако в нем в конце концов проснулись подозрения и обида на Моравецкого. Он чувствовал себя обманутым. Старый страх предательства, ненавистное воспоминание о тюрьме снова ожили в нем. Моравецкий, этот мудрый великан с его спокойной иронией, не похож был на провокатора, но Ярош, наученный горьким опытом, не доверял внешнему впечатлению. Встречая взгляд Моравецкого, он всякий раз быстро опускал глаза, словно боясь, что тот сделает попытку восстановить их прежнюю близость. В глубине души он уже считал его человеком противного лагеря и даже с трудом заглушал звучавшее в мозгу слово «враг».
Когда дирекция в конце сентября сняла Дзялынца с должности классного наставника в десятом «А», Моравецкий пришел к Ярошу с протестом. Ярош из-под опущенных век приметил его огорченный вид. — Вы не умеете пользоваться правом прощать ошибки, — с расстановкой говорил Моравецкий, сидя перед ним у стола и сложив руки на животе. А Ярошу хотелось сказать: «Вот ведь для этого разговора со мной у вас нашлось время?» Но он, не поднимая головы, возразил только, что дирекция решила назначить классным наставником в десятом «А» доктора Гелертовича.
Через минуту, когда Моравецкий вышел, Ярош уже пожалел, что не удержал его. Но в последовавшие за этим дни их снова разделили всякие, на первый взгляд, мелкие недоразумения, стычки на заседаниях педагогического совета, а главное — тот добродушно-шутливый тон, каким Моравецкий возражал против политических мероприятий дирекции. И в душе Яроша росла глухая неприязнь к нему. Некоторые учителя, как, например, Агнешка Небожанка и доктор Гелертович, защищали Моравецкого, говоря, что он хороший человек и недаром ученики его так уважают. Ярош слушал их молча, уткнув нос в свою записную книжку. Может быть, это только означает, что Моравецкий сумел ловко опутать их всех и внушить доверие к себе? А если нет? Если он, Ярош, несправедлив к Моравецкому? Он припоминал свое отношение к Моравецкому с самых первых дней: неужели он виноват перед этим человеком? Как же так вышло? Этого Ярош не мог припомнить. Ему казалось, что он выбирал всегда единственно возможные слова и решения — иных он не знал. «Чего надо этому Моравецкому? — спрашивал он себя. — Уж не хочет ли он у нас в школе олицетворять собой совесть, которая выше политики? Если это так, то нам скоро придется с ним расстаться».
Так Ярош приходил к выводу, что ему не в чем себя упрекнуть. Однако он на этом не успокоился. Его одолевали сомнения, сделал ли он все, чтобы правильно понять Моравецкого. Каждый коммунист должен внимательно относиться к людям, и партия не может не считаться с разнородностью характеров, сложностью человеческой психики. Ярош понимал, что, пока он не выяснит причин поведения Моравецкого, он не вправе осуждать его. И желая, чтобы суждение его было человечным и справедливым, Ярош стремился узнать правду о Моравецком — не так же она глубоко скрыта, чтобы ее нельзя было увидеть! Он хотел знать ту правду, которая определит место Моравецкого в жизни и либо укажет путь к нему, либо отрежет этот путь навсегда и решит его участь. Вот такую правду о человеке необходимо знать партии, и она не должна ошибаться! А узнать ее она может лишь через своих людей, и потому мудрость члена партии каждый день подвергается испытаниям. Такого рода испытание Ярош сейчас хотел выдержать и сознавал всю его трудность.
Его мясистые руки лежали на столе в круге света, падавшего от лампы. «У Яроша медвежьи лапы», — сказал о нем кто-то, а он случайно подслушал это.
Он был мрачен. Как к нему относятся ученики? Он знал, что они его уважают, но в их любви не был уверен. Он редко улыбался, его упрекали в отсутствии «чувства юмора». Ему и в самом деле недосуг было шутить и балагурить, да и не силен он был в этом. Порой он упрекал себя, что не умеет подойти к мальчикам, хотя бы так, как это сумел, например, Моравецкий.
«Если оставить его одного, — пришла неожиданная мысль, — тогда те заберут его в лапы — и пропал Моравецкий!.. Но если он наш враг? Тогда, защищая его, мы защитим врага…»
Ярош потянулся за лежавшим на столе портфелем. Между страницами учебника биологии лежала листовка, одна из трех найденных в школе. Две другие он отослал в Отдел государственной безопасности.
Расправив на столе измятый листок, он сидел над ним сгорбившись и долго, упорно вглядывался в строчки, как будто надеялся увидеть след невидимой руки, писавшей их.
Только резкий звонок в передней вывел его из задумчивости. Открыв дверь, он с удивлением увидел школьного сторожа Реськевича, который втащил за собой заплаканного Томалю, ученика седьмого класса «Б».
— Вот какое безобразие, товарищ директор! — пропыхтел, задыхаясь, Реськевич. — Мерзость и больше ничего! Пришлось идти к вам! Стой смирно! — буркнул он Томале. — Сейчас все вам расскажу, товарищ директор.
— Что случилось? — спросил Ярош, впуская обоих в комнату.
Реськевич сел, расправив полы мокрого пальто. Томаля стоял, опустив голову, и хлюпал носом.
— Садись, — сказал ему Ярош. И повернулся к Реськевичу: — Ну, говорите, я вас слушаю.
— Убираю я, товарищ директор, учительскую на третьем этаже, — начал со вздохом Реськевич, беря предложенную ему папиросу. — А тут прибегает за мной дворникова дочка: кокс привезли, надо вниз идти. Ну, я побежал, а дверь оставил открытой. Не прошло и четверти часа, как я вернулся, потому что за выгрузкой дворник обещался присмотреть. Захожу в учительскую и в дверях сталкиваюсь с ним, — он мрачно указал на Томалю. — А на столе, на самой середине, лежит вот это…