Казимеж Брандыс - Граждане
Постояв, он медленно вошел в школьные ворота.
3Директор Ярош, выходя из школы, разминулся с высоким мужчиной, шедшим ему навстречу. Он даже слегка задел его, проходя мимо, но только потом сообразил, что то был Моравецкий, и невольно остановился: его кольнула мысль, что Моравецкий может подумать, будто он его нарочно «не узнал». И, конечно, он это свяжет с недавними происшествиями в школе и сочтет за пренебрежение или умышленное оскорбление. Ярош крепче сжал ручку портфеля. У человека тяжело больна жена… Не вернуться ли под каким-нибудь предлогом? Он еще застанет Моравецкого в раздевалке. Одно мгновенье Ярош колебался, но затем решил, что Моравецкий, вероятно, тоже его не узнал: ведь в подворотне темно.
Было уже около половины седьмого: сегодняшнее партийное собрание продолжалось три часа. В ушах у Яроша еще звучала запальчивая речь Сивицкого, прерываемая холодными репликами Постылло, и несмелые слова Небожанки, чей взгляд он все время ощущал на себе. Дело тянулось вот уже два месяца, а партийная организация до сих пор не составила себе определенного мнения. Сейчас Ярош мысленно собирал воедино все факты: столкновение учеников с Дзялынцем, педагогический совет, выходка Моравецкого, листовки… Он словно видел еще перед собой эту смятую бумажку с неясно напечатанным текстом, которую принес ему бледный от волнения зетемповец Кузьнар. На прошлой неделе два экземпляра той же листовки были найдены в библиотеке на полке, засунутые между книгами. Обнаружил их ученик Арнович.
Ярош жил на Польной улице, за два дома от площади Унии. Ожидая автобуса номер 117, он смотрел на освещенные окна школы. Классы, коридоры, мастерские, лаборатории… Несколько сот мальчиков, которых ему доверили. И вот кто-то приносит сюда пачку листовок в портфеле или в карманах. Кто-то, полный ненависти. Ярош с тягостным чувством смотрел в окна школы. Мысль, что завтра этот неизвестный враг может опять прийти сюда, вдруг стала нестерпима. Он снова с трудом поборол желание вернуться, остаться в школе на ночь, сторожить… Ведь здесь — вся его жизнь. Нет, не только его! Тысяча жизней и тысячи, тысячи дней, действий, слов, которые эти мальчики, покидая навсегда школу, понесут с собой в цеха, аудитории, клубы, учреждения. Они будут учить, строить, лечить. Некоторые тоже станут педагогами, другие займут передовые посты в промышленности и науке, на кафедрах и в проектных организациях… Он видел в своем воображении прекрасную обширную страну, в которой будут хозяйничать его мальчики. Землю, на которой вырастут новые города и сады. Уходящий в небо дым заводов и фабрик, школы среди зелени.
Озабоченно поглядел он на темные стены школы: в июне отсюда выйдут шестьдесят выпускников. Сто двадцать нетерпеливых рук… «Все ли я сделал для них?» Он вспоминал одного за другим учеников двух последних классов — одиннадцатого «А» и одиннадцатого «Б». Но размышления его прервал подъезжавший автобус. Его толкнули вперед, и он очутился в набитой людьми коробке, мелко дрожавшей от гудения мотора.
Пятнадцать лет тому назад Станислав Ярош, тогда еще молодой учитель и «бунтовщик», сидя в жешовской тюрьме, несколько ночей беседовал с человеком, заключенным в той же камере. Это был тщедушный и седоватый мужчина с глазами мечтателя и худыми руками чахоточного. Полиции он был известен под фамилией «Буткевич», но настоящие имя и фамилия у него были другие, и он, познакомившись с Ярошем, через несколько дней сообщил их ему.
Ярош рассказал этому человеку свою биографию, делился с ним заветными мыслями. К марксизму он пришел давно, и арест, вырвавший его из жизни в разгар забастовки, стал для него переломным этапом: он понял все. Шагая по камере, Ярош с увлечением рассказывал соседу свою историю самоучки, который локтями пробил себе дорогу к свету из душного и темного подвала. В ту же ночь он попросил «Буткевича», чтобы тот, когда они встретятся на свободе, связал его с партией. Тот обещал. Но на другой день этого сотоварища по заключению, которому Ярош доверился, увели из камеры, и свиделись они опять только через полтора месяца, на суде, когда разбиралось дело Яроша: «Буткевич» выступал в качестве свидетеля обвинения. Своим тихим голосом он изложил все, что узнал в камере от самого Яроша.
Как-никак обещание свое этот субъект выполнил: связал Яроша с партией — вернее сказать, он вплотную столкнул его со всем тем, что через два года привело Яроша в партию.
С тех пор Ярош стал молчалив. В нем наглухо замкнулась какая-то дверь, и он долго приглядывался к человеку, раньше чем открыть ему свои мысли. Вспоминая лицо предателя, выразительное и симпатичное, он испытывал сильное замешательство, как осмеянный деревенский парнишка. Еще много лет это воспоминание вызывало в нем чувство мучительного стыда, унижения, бешенства. И на много лет этот урок оставил в его душе страх быть обманутым, стать опять жертвой предательства. Ярош и себя считал отчасти виноватым: зачем он сам, добровольно полез в расставленные наспех, кое-как силки? Тому предателю-профессионалу не стоило большого труда поймать его!
Долгое время Ярош в каждом новом лице бессознательно искал те памятные черты. Правда, с годами он поборол это в себе, но в его отношении к людям навсегда остался холодок недоверия. В особенности умные и живые глаза людей интеллигентных, их складная речь, красноречивые жесты и неотразимая быстрота соображения будили в нем тот давний страх и мысль о предательстве. Он становился молчалив и прятал глаза.
Когда зимой 1945 года, сразу после освобождения Польши, в школу на Зомбковской пришел учитель Адам Дзялынец, Ярош охотно принял его: квалифицированные педагоги ценились тогда на вес золота. В Варшаве Ярош был новым человеком, но о Дзялынце слышал кое-что еще до войны. Он не сомневался, что это пилсудчик, но, если верить слухам, — пилсудчик «с социальными идеями». Честолюбив и, вероятно, даже карьерист, в учительской забастовке не участвовал, однако вредителем его никто не считал. К тому же Дзялынец слыл высокообразованным специалистом, одно время даже был кандидатом на университетскую кафедру.
Когда Дзялынец вошел в «кабинет» директора — холодную комнату без мебели в первом этаже, Ярош внимательно всмотрелся в него и, по своему обыкновению, тотчас отвел глаза. Перед ним стоял худощавый, узколицый человек с иронически сощуренными глазами. На нем был вытертый короткий полушубок, через плечо висела охотничья сумка. Он опирался на палку. «Шляхетский пилигрим», — неприязненно подумал Ярош. Но договорились они быстро. Беседуя с Дзялынцем, Ярош лишь изредка поднимал глаза от своей записной книжки. Он чувствовал на себе холодный, проницательный взгляд этого «потомственного» интеллигента, слышал ровный, мелодичный голос. Прощаясь, он сказал, пожимая руку Дзялынцу:
— Итак, начинаем работу с начала.
— Да, — с легкой усмешкой отозвался Дзялынец. — Увидим, что теперь из этого выйдет.
Ярош медленно поднялся по лестнице к себе на третий этаж и повернул ключ в замке. В квартире была тишина. Он бросил взгляд на вешалку: жена еще не вернулась. Она по вечерам читала лекции на курсах переподготовки медсестер и обычно возвращалась домой около десяти. Ярош вошел в свою комнату и зажег лампу на письменном столе. В квартире было холодно — третий день не топлено. Он сидел, накинув пальто на плечи, и задумчиво потирал руки. Есть ли какая-нибудь связь между появлением листовки и Дзялынцем, между поведением Дзялынца и Моравецким, между ними обоими и тем, кто принес в школу листовки?
Ярош мысленно проверял все свои действия. После жалобы зетемповцев на Дзялынца он, согласно решению дирекции, сообщил обо всем в Отдел народного образования. Там знали о Дзялынце: человек чуждый нам и с небезупречным прошлым. У Яроша спросили:
— А есть ли доказательства, что он ведет вредную агитацию?
Ярош не мог подтвердить этого. И вместо дальнейших пояснений ему рассказали, как обстоит дело с учительскими кадрами: давно не работающих стариков-пенсионеров снимают с пенсии, чтобы пополнить ими нехватку учителей в школах. — Решайте сами, — сказали Ярошу. — Если это человек ненадежный, учредите за ним строжайший надзор. Но имейте в виду: на его место мы сейчас никого вам командировать не сможем. Это дело мы передаем на вашу ответственность, товарищ Ярош.
Между бдительностью и верой в человека — только узкая тропка, и Ярош старался не забывать об этом. Он считал, что это путь каждого коммуниста, проторенный терпеливыми усилиями. Если бы он хоть раз свернул с нее, он счел бы это самым тяжким своим поражением. Конечно, люди меняются, растут, им нельзя отказывать в доверии. Ярош был от природы терпелив и способен верить в человека — эта вера во многих случаях его не обманывала; но в то же время он понимал, что слово «враг» — грозная правда, что правда эта часто ловко маскируется. И когда он в ком-либо чуял врага, он обрушивался на него со всей своей неуемной энергией. Люди знали тяжесть его мясистой, словно опухшей руки, мягкой только на вид.