Аркадий Крупняков - Москва-матушка
От Жигулей до реки Суры правый берег Волги вздымается высоким кряжем, гористым и обрывистым. Там, где Сура отдает свои воды могучей реке, кряж тот падает к сурскому берегу могучим откосом. Если подняться на его вершину — откроются перед юбой в сторону Новгорода Нижнего неоглядные дали. По обеим сторонам леса и леса.
Меж Волгой и Сурой, на берегу небольшого озерца притулился илем[2] черемисского рода, во главе которого нынче стоит охотник Изим. Род этот не богатый, но и не бедный. Леса тут зверем обильные, земли плодородные — жить бы можно безбедно. Но все черемисские илемы хану Казани подданные. Сборщики ясака шастают тут постоянно, мясо берут, меха, деньги. Если девка какая понравится — волокут ее в Казань, если парень понадобился — берут в ханское войско.
Сейчас у Изима в илеме четверо сыновей, двое дочерей, двое зятьев, да сирота — племянница. Трое сынов женаты, имеют свои кудо1 выжигают лес, расчищают руэмы[3], пашут землю, сеют хлеб. Зятья тоже отдельно живут. С Изимом пока младший сын Туга, а по-домашнему — Тугейка.
Тугейке, как и отцу, в земле копаться неохота, спокойную жизнь на одном месте он не любит. Ему лук тугой, колчан со стрелами да лес с медведями — больше ничего не надо. Ему бы воля вольная, простор необозримый. Не гляди что парню мало лет, а огца в меткости стрельбы он превзошел. Изим, правда, на людях старостью прикрывается, глаз, мол, не тот, что в молодости, а про себя знает — в Тугейкины годы так метко он не стрелял.
А у этого откуда что взялось. Звериные следы в лесу читает, будто по книге, не ошибется ни разу. Стрелу мечет ровно, уверенно, туда, куда надо, шкурку никогда не испортит. На медведя ли, волка ли ходит смело.
Мать Тугейку бранит постоянно — парень из леса не вылезает ни зимой, ни летом, по дому пальцем о палец не ударит.
— Какой из тебя будет хозяин,— ворчит мать. — Елагай ты и больше никто. Стрелять умеет, в гусли мастер играть, а больше ни на что негодный. За тебя ни одна девка не пойдет — вот увидишь.
Насчет гуслей верно мать говорит — не только в илеме, но и на много верст кругом такого веселого и умелого гусляра, как Тугейка, не найти. Как положит свои гусли на колени, как ударит по струнам, ноги сами в пляс идут. Иногда вернется Тугейка с •охоты, заберется в кудо и такие печальные песни начнет играть — сердце разрывается. Девки мимо идут, останавливаются, будто завороженные. Стволы березок обнимают, щекой к белой коре приникают, грустят до слез. Отец думает — старая Изимиха врет, любая девка пойдет за парня с прискочкой, можно самую богатую выбрать. Вот, думает Изим, погуляет парень лето, осенью женить буду. Может, к дому после этого привыкнет, может, землю пахать начнет. Одной охотой жить стало трудно.
А у Тугейки пока о девках и думы нет. Есть у него одна подруга — Пампалче. Ему и хватит. Люди думают, что живет она у Изима как родственница, а на самом деле — работница. Старше Тугейки лет на пять, ей уж пора бы и замуж идти, но женихов нет.
И высокая, и стройная, и красивая, а никто не сватается. Кому охота сироту брать, у которой кроме старого платья, да пояса ничего нет. И еще есть один недостаток у Пампалче — молчунья она. Иногда одно слово в день скажет и хватит. Что ей ни говори — либо улыбается в ответ, либо нахмурит брови, либо поднимет ресницы, откроет глаза, а в них вся синь небес опрокинута — утонуть можно.
Тугейка считает, что молчание лучшее качество. Он даже Пампалче на охоту берет. Любую другую девку возьми — она будет трещать, как сорока, всех зверей распугает. А с Пампалче хорошо: она и лаче1 носит, и шкуру со зверя снять умеет, на рогульку натянуть.
Вот и сейчас зашли они далеко в лес. Охота была неудачна, стрелял Тугайча по рыси, но не попал. Давно такого не бывало, и он сказал шутя:
— Это ты виновата. Согрешила, наверно. Женихов высматривала?
Пампалче сначала улыбнулась, покачала головой, потом погрустнела.
Исходили они много, сели отдохнуть. Пампалче достала еду, разостлала на коленях платок, разложила сыр, хлеб, мясо. Начали есть. Вдруг где-то в стороне послышалось тревожное ржание коня. Тугейка отложил сыр, прислушался. Конь заржал снова. Положив на тетиву стрелу, Туга осторожно пошел на звук прячась за деревья. Сложив еду в лаче, за ним пошла и Пампалче.
На старой, почти заросшей тропинке, стоял взмыленный конь. Он качал головой, отбиваясь от слепней, и ржал негромко, но тревожно.
— Смотри, человек,— прошептала Туге Пампалче.
Тот отвел ветку и тоже увидел человека. Он висел на стремени, голова его была окровавлена, одежда изорвана. Тугейка вопросительно поглядел на Пампалче, та кивнула головой. Осторожно освободив ногу из стремени, он положил человека на траву. Конь подозрительно косил большим глазом на Тугейку и скреб копытом землю. Пампалче встала на колени, приложила ухо к груди человека, поднялась, молча подала Туге флягу. Пока он бегал к ручью за водой, Пампалче расстегнула у раненого пояс, обнажила грудь, осмотрела руки и ноги. Переломов не было заметно, крупных ран тоже — только все тело и голова были в ссадинах, синяках и глубоких царапинах. Человек потерял много крови и был очень слаб. Жизнь еле теплилась в его теле. Когда парень принес воды, около раненого уже лежала кучка листов подорожника, несколько пучков каких-то трав. Пампалче знала, как лечить раны.
Сначала омыли лицо и голову, потом лили на грудь холодную воду. Человек, не открывая глаз, пошевелил пересохшими губами. Ему налили в рот воды, он сглотнул ее, открыл глаза. Тогда девушка и парень взяли его под оуки, посадили, прислонив к дереву. Поднесли ко рту флягу.
Напившись, человек что-то произнес, но Туга не понял слов. Скорее по седлу, чем по словам, он догадался, что это московский ратник, такое седло было у них в илеме — его взяли у русских на поле боя.
— Он из Москвы — сказал Туга.
Пампалче пожала плечами, продолжая прикладывать к ранам листья подорожника. Разорвав на ленты свой платок, она перевязывала омытые раны.
— Что будем с ним делать? !
Пампалче махнула рукой в сторону илема.
— Вести в илем? За это нас не помилуют. Может, оставить тут?
Девушка покачала головой и принялась поднимать человека. Она помогла ему подойти к седлу, но человек охнул и опустился на траву. Он снова потерял сознание.
Положив его поперек седла, Гугейка взял коня под уздцы и осторожно повел по тропинке. Пампалче поддерживала раненого...
...Там, где Юнга огибает илем подковой, в крутом и высоком берегу выкопана нора. Рядом гончарный сарай. Раз в году, весной, делает там Изим посуду—горшки, плошки, фляги. В норе достает глину, тут же пристроено горно для обжига. Летом и зимой сарай пустует. Сюда Тугейка и привез свою находку. Человек так и не пришел в себя, но был жив и тихо стонал. Пампалче сказала еще два слова «Зови отца» и принялась в старом горшке делать отвар целебных трав. Туга согласился с девушкой. Он знал, что отец умеет немного говорить по-русски, в молодости он возил на лодке в Нижний Базар1 гончарную посуду, русских уважал, и если бы казанцы не запретили торговать с ними, ходил бы туда и до сих пор отец Тугейки.
Изим выслушал сына и немедля пошел за ним в сарай. Девушка за это время напоила раненого отваром, накормила сыром и уложила на лубяную подстилку.
Молча Изим осмотрел мужчину, снял с него сапоги — правая нога распухла и посинела. Изим сказал по-русски «Терпи, казак» и взялся за ступню обеими руками. Слегка повернул ее в одну, в другую сторону, как бы пробуя, потом рванул. Ступня, хрустнув, встала на место. Мужик только скрипнул зубами, но не застонал. Изим покачал головой, сказал восхищенно:
■Нижний Базар — так марийцы называли Нижний Новгород.
— Ты богатырь, однако! Как зовут?
— Иван Рун,— прогудел раненый.
— Вятич?
— Русский. Московит.
— Как в лес попал?
— Шли на Казань. В сече у Суры разметаны были.
— За честность хвалю. Я бы, на твоем месте, скрыл.
— Лгать не приучен. Убьешь меня?
— Зачем бы тогда твою кривую ногу выпрямлять? Сейчас мы ее в лубки завяжем, до осени хромой будешь. Лежать пока будешь здесь. Потом посмотрим.
— Коня сбереги.
— Девка сохранит. Она около тебя жить будет.
— Спасибо.
Изим ничего не ответил, что-то сказал по-своему и ушел. Девка сначала чем-то обмазала ногу густо. Не то глиной, не то снадобьем. Сильно вонючим. Потом обмотала тряпками, обложила мхом, завернула в дубовый твердый лубок, перетянула крепко-накрепко веревками. Боль сразу утихла, и Иван Рун уснул...