Криста Вольф - Расколотое небо
Он напечатал в педагогическом журнале статью о догматизме в преподавании. Раскритиковал там неправильную методику некоторых педагогов, в частности у них в институте. «До сих пор кое-кто еще пытается предписывать, вместо того чтобы убеждать, — писал он. — Нам нужны не начетчики, а социалисты».
— Правильно, — подтверждает Рита. — В чем же тут можно сомневаться?
Шварценбах улыбается. Он заметно повеселел. И статья и все, что за ней последовало, уже не удручает его. Те, кого это задело, конечно, стали его упрекать: зачем писать об этом именно сейчас? Ты же знаешь, у нас особое положение, при котором недопустимо говорить все, что вздумается. Разумеется, не обошлось и здесь без Мангольда. Он решил, что настал благоприятный момент. «Шварценбах всегда был склонен к гуманистическим бредням», — заявил он.
У тех, кто его обвиняет, больше власти, чем у него, думает Рита. Словно угадав ее мысль, Шварценбах говорит:
— Пусть себе устраивают собрания и прорабатывают меня. А я вспомню, как жадно вы, Рита, домогаетесь правды, и скажу: да, конечно, у нас сейчас особое положение. Мы наконец-то созрели для того, чтобы смотреть правде в глаза. Хватит выдавать трудное за легкое, черное за белое. Хватит злоупотреблять людским доверием. Это самое ценное наше завоевание. Тактика — да, конечно, но лишь такая тактика, которая приводит к правде. Ведь социализм не магическая формула. Иногда нам кажется, что, меняя название, мы изменяем суть. Сегодня вы мне подтвердили: только правда, голая, чистая правда — надежный ключ к человеческой душе. Зачем же добровольно отказываться от такого явного преимущества?
— Что вы! — с испугом протестует Рита. — Вы вкладываете в мой рассказ слишком серьезный смысл.
Шварценбах смеется.
— Я понял вас, как надо, — говорит он.
Наконец он все-таки встал. За окном совсем стемнело. По холлу проходит медсестра и зажигает свет. Она заглядывает к ним, здоровается и идет дальше. Теперь они оба прислушиваются к царящей в доме тишине. Затем Шварценбах спрашивает:
— Вы проводите меня до автобуса?
Рита не отвечает. Она не слышала его вопроса.
— А теперь выпьем вина, хорошо? — предложил Манфред.
Рита кивнула. Она смотрела, как он берет бутылку из рук загнанной официантки и сам наливает в рюмки зеленовато-желтое вино — уже по цвету можно было сказать, что оно легкое, терпкое и ароматное. Лунное вино, подумала Рита. Ночное вино. Вино воспоминаний.
— За что будем пить? — спросил он. Не дожидаясь ответа, он поднял рюмку. — За тебя. За твои мелкие заблуждения и за их крупные последствия.
— Мне не за что пить, — сказала она. За что-нибудь ей пить не хотелось.
Допив бутылку до дна, они ушли из кафе, где все еще пировало семейство суетливого толстяка. Они дошли до обширной круглой площади, удаленной от центра и почти безлюдной в этот час. Остановились на краю тротуара, словно не решаясь нарушить ее покой. На площадь падал странный свет — многоцветная гамма тонов. Они невольно посмотрели вверх — как раз над их головами и наискось, над всей пустынной площадью, пролегла граница между дневным и ночным небом. Дымка облаков тянулась с ночной, уже посеревшей половины на еще светлую сторону, дневную, где разлились неземные краски. Понизу — или поверху? — еще виднелся прозрачный зеленый тон, а где-то совсем далеко сохранилась даже глубокая синева. Тот клочок земли, на котором они стояли, — каменная плита тротуара величиной не больше квадратного метра — был обращен к ночной стороне.
В прежние времена влюбленные перед разлукой выбирали себе звезду, чтобы по вечерам встречаться на ней взглядом. Что же выбрать нам?
— Небо они, слава богу, расколоть не могут! — иронически заметил Манфред.
Небо? Этот необъятный купол, вместилище надежд и стремлений, любви и скорби?
— Могут, — тихо промолвила она. — Прежде всего раскалывается небо.
До вокзала было недалеко. Они дошли до него боковой улочкой. Вдруг Манфред остановился.
— А твой чемодан! — Он понимал, что возвращаться за чемоданом она не захочет. — Ладно, я пришлю его потом.
Все необходимое было у нее в сумочке.
Они попали в самую гущу вечернего движения. Их толкали, теснили, оттирали друг от друга. Ему приходилось держать ее, чтобы не потерять уже сейчас. Он легонько сжимал рукой ее локоть, пропуская вперед, так что лица ее он не видел, пока они не добрались до станции электрички.
Теперь поздно было решать то, что еще не было решено, поздно досказывать то, что не было сказано. То, что они не успели узнать друг о друге, останется неизвестным навсегда. В их распоряжении оказался только этот пустой, бесцветный, не окрашенный ни надеждой, ни отчаянием миг.
Рита сняла ниточку с его пиджака. К ним подошел продавец цветов, досконально изучивший, в какой момент можно помешать прощающейся парочке.
— Не угодно ли букетик?
Рита энергично замотала головой. Продавец ретировался. Видно, он все-таки не доучился.
Манфред посмотрел на часы. Времени оставалось в обрез.
— Тебе пора идти, — сказал он.
Он проводил ее до контроля. Тут они снова остановились. Справа от них катился людской поток в сторону перрона, слева — обратный поток, в город. Им трудно было удержаться на своем островке.
— Иди, — сказал Манфред, — иди!
Она по-прежнему неотрывно смотрела на него.
Он улыбнулся (пусть, вспоминая о нем, она видит его улыбку).
— Прощай, моя золотистая девочка, — нежно произнес он.
Рита на секунду прильнула головой к его груди.
Долго, недели и месяцы, ощущал он, закрывая глаза, это легкое, как пушок, прикосновение.
Потом она, должно быть, прошла через контроль, поднялась по лестнице. Потом, должно быть, села в вагон и вышла на той остановке, где нужно. Ее не удивляло, что все складывается просто и легко. Ее поезд стоял уже наготове, и пассажиров было немного. Она не спеша вошла, села, и поезд почти сразу тронулся. Должно быть, все происходило именно так.
Ей было бы совершенно не под силу преодолевать. какие-то препятствия или принимать даже самые ничтожные решения.
Она не спала, а находилась как бы в полудреме. Первое, что она увидела долгое время спустя, был тихий светлый пруд среди темноты. Казалось, он вобрал в себя весь остаток света, задержавшийся на небе, и удесятеренным отбрасывал его вновь.
Странно, подумала Рита. Такой светлый при таком мраке.
30
Тот день, когда Рита вернулась в прокопченный город, был безразличным прохладным днем. В начале ноября часто выпадают такие дни, уже без примеси прощальной осенней грусти и еще без намека на хрустальную ясность зимы. Сама Рита почти не изменилась за два с лишним месяца отсутствия. С какой-то подчеркнутой торжественностью возвращалась она в старое жилище, словно возобновляя давно принятое решение или, вернее, утверждаясь в нем.
Она знала, что осталось у нее в прошлом, знала и то, что ожидает ее в будущем. Это была единственная, впрочем немаловажная, перемена, происшедшая в ней.
Ей не было неприятно, что она идет по улицам одна, никого из встречных не зная, никому из них не знакомая. Время было самое оживленное — перед обеденным перерывом в магазинах. Ее поражала сутолока на центральных улицах — страшно было окунуться в этот водоворот. Придется долго привыкать к резким шумам, краскам, запахам. Как могут люди всю жизнь выносить этот гам и толчею? Она внутренне посмеялась над собой: на многое я еще смотрю глазами деревенской девчонки. Завтра она, вероятно, будет смотреть на город глазами горожанки, но однажды она видела его в таком же резком, ярком и беспощадном свете. И это впечатление никогда не изгладится целиком.
Нелегкое время пришлось ей пережить, мало сказать — нелегкое. Теперь она здорова. Она и сама не понимает, как не понимают этого многие, сколько душевной стойкости понадобилось ей, чтобы изо дня в день смотреть в глаза нашей жизни, не заблуждаясь и не позволяя никому вводить себя в заблуждение. Быть может, когда-нибудь потомки наши поймут, что от этой душевной стойкости бесчисленных простых людей в длительный и трудный, чреватый опасностями и надеждами исторический период зависела судьба последующих поколений.
Итак, Рита снова стоит у окна своей мансарды. Привычным движением она отодвигает занавеску, открывает окно (ох, этот запах — запах осени и дыма!), опирается ладонью о верхний переплет и кладет голову на руку. Цепь заученных движений, за которой неизбежно тянется давно оборвавшаяся цепь мыслей. Как и в тот не такой уж далекий августовский день, она вновь замечает, что ветлы на другом берегу от постоянных ветров все, как одна, наклонились в сторону суши: ей даже чудится свисток паровоза, который тогда врезался в ее слух.
Сейчас ей кажется, что она весь тот день ничего не слышала, кроме этого свистка. И еще ей мерещилось, будто ее преследует чудовищно равнодушный взгляд какого-то неумолимого судьи. Тогда, всего через три недели после разлуки с Манфредом, она поняла: не от расставания, а от безжалостного возврата к повседневности бросались в объятия смерти любовники, воспетые великими поэтами. Свинцовое бремя прозрения сковывало тело, опустошало душу, парализовало волю. Обширный крут когда-то незыблемых понятий катастрофически сужался. С опаской обозревала его Рита, ожидая все новых крушений. Неужели ничто не уцелеет?