Джон Брэйн - Путь наверх
Как только мы очутились в машине, она перестала сдерживаться: по ее щекам непрерывно струились слезы, оставляя две бороздки в пудре. Я гнал во всю мочь к Воробьиному холму и в конце шоссе Сент-Клэр чуть не сшиб велосипедиста: за стеклом мелькнуло его побелевшее лицо, и я видел, как, скатываясь в кювет, он погрозил нам кулаком. Мы лежали в буковой роще, окруженные теплым мраком. Я молчал, а она плакала, уткнувшись лицом мне в грудь: по моей рубашке расползалось теплое сырое пятно.
— Все прошло,— сказал я, когда она наконец вытерла глаза.— И не надо больше плакать. Ты же понимаешь, почему это на меня так подействовало?
— Я рада тому, что случилось,— сказала она.— Хоть было невыносимо, когда ты смотрел на меня, как на грязь, я рада, что для тебя это имело такое значение.
— Я люблю тебя.
— Я старая и выгляжу ужасно. Ты не можешь меня любить.
Она действительно выглядела ужасно,— даже темнота не скрадывала ее возраста,— но слова были сказаны, и наше путешествие началось. В моем чувстве не было ничего романтичного: я не лелеял иллюзий ни относительно ее, ни относительно себя. Просто, когда мы бывали вместе, я не ощущал одиночества, а когда мы бывали врозь, чувствовал себя одиноким — только и всего.
— Разве ты не любишь меня? — спросил я.
— Конечно, люблю, дурачок. Из-за чего же, по-твоему, я плачу?
Она взяла мою руку и просунула ее под блузку.
— Вот так, милый,— шепнула она.— Зверушка возвращается к себе в норку.
Нас окружали запахи весны — молодой травы и влажной земли; воздух здесь, среди вересковых пустошей, был свежий, чистый, бодрящий — ни дыма, ни пыли, от которых трудно дышать, словно легкие набиты ватой; и мы были гармоничной частью этой весенней ночи, единым счастливым существом, единым бытием. И тогда я потянулся к Элис — не потому, что это было нужно, а потому, что я хотел быть как можно ближе к ней, отдать ей себя. Я положил руку ей на колено. Она оттолкнула ее.
— Не сейчас.
— Извини.
— Что же делать. Нам не надо было сюда приезжать. Я всегда в эти дни выгляжу ужасно, а чувствую себя еще хуже. Ты ведь знаешь, как это бывает.
— К счастью, нет.
Мы оба рассмеялись.
— Мне так хотелось видеть тебя, а с другой стороны, навязываться тебе, когда…
— Зачем ты это говоришь? Я люблю тебя сейчас так же, как всегда.
— А ты лег бы спать со мной в одну постель?
— Конечно. Раз ты плохо себя чувствуешь, тебе, наверно, было бы легче, если б я был рядом.
Она снова расплакалась.
— О господи, как с тобой все просто. И я так люблю тебя за это, так люблю, так люблю…— Она перешла на шепот.— Я так с тобой счастлива, что мне хотелось бы сейчас умереть. Мне хотелось бы сейчас умереть.
22
Следующие два месяца — по крайней мере когда я был с Элис,— казались безоблачно счастливыми. Мы больше не были любовниками — мы стали мужем и женой. Конечно, я по-прежнему дарил ей то, что на нашем языке мы называли «хрусталиком», но не в этом было теперь главное. Уверенность, спокойствие, ровная нежность, которые исходили от Элис,— вот что стало главным; да еще возможность говорить друг с другом, не боясь затронуть опасную или запретную тему,— их больше не существовало. Мы ничего не скрывали друг от друга,— и это были настоящие разговоры, когда слова — не просто звуки или фишки в социальной, финансовой или любовной игре.
Я продолжал видеться с Сьюзен и после городского бала. Жениться на ней я уже не надеялся, но и не считал нужным порывать с ней. Она была тем шиллингом, который ставишь в тотализаторе на выбранную наугад лошадь, не имея ни малейшей надежды выиграть. И потом моему тщеславию льстило, что у меня роман с двумя женщинами сразу; а кроме того, каждая встреча со Сьюзен означала плевок в лицо Джеку Уэйлсу и всем прочим.
Теперь наш флирт со Сьюзен не доставлял мне больше удовольствия. Стоило ее, так сказать, немножко завести,— и ей уже не было удержу. Даже когда мы ехали в автобусе или шли по улице, она требовала, чтобы я брал ее под руку или обнимал за талию. А когда ей казалось, что поблизости никого нет, она хватала мою руку и прижимала к своей груди. Как только стерлось ощущение новизны, мне стало с ней скучно. Отношения наши нисколько не сдвинулись с мертвой точки: как бы далеко мы ни заходили в своих нежностях — а я, пожалуй, знал ее тело даже лучше, чем тело Элис,— она всегда останавливала меня в решительную минуту. Если бы Элис не была моей любовницей, я, вероятно, заставил бы Сьюзен сдаться. А так она была сладким блюдом, к которому я едва притрагивался после плотного обеда,— приятным, нежным, легким, присыпанным сахаром юности, но не сытным, не существенным, не имеющим значения.
Хорошо было только одно: встречаясь со Сьюзен, я вновь обретал свою молодость. Я вступил в авиацию, когда мне было девятнадцать лет, и слишком быстро стал взрослым. В том возрасте, когда поцелуй должен еще оставаться светлым и радостным событием, которое даже в самых затаенных думах не связывается с острым физическим томлением подростка, я лежал в поле под Кардингтоном, и красные от работы у плиты руки девушки из вспомогательного отряда умело расстегивали мою одежду («Э-э, да видать, это тебе впервой, миленький»). Да, я вновь обретал мою юность,— в той мере, конечно, в какой я мог ее вновь обрести. Небо не разлеталось огненным фейерверком, и у меня не было такого ощущения, будто я сейчас умру от счастья, познав, как чудесно женское тело,— ведь детские игры полны колдовских чар, лишь когда веришь в колдовство.
Сейчас мне кажется удивительным, что это могло длиться так долго. Элис знала о моих свиданиях со Сьюзен, но они ее как будто мало трогали.
— Она совсем ребенок,— сказала она мне как-то.— И скоро надоест тебе. Постарайся не причинять ей лишней боли. Вот и все, дорогой.
Тогда ее слова меня озадачили. Но с тех пор я многое понял. Она была уверена, что Сьюзен не выйдет за меня замуж, и в то же время не сомневалась, что сможет меня удержать. Она не собиралась растрачивать свои силы на припадки ревности и просто ждала неизбежного разрыва. Однако все произошло несколько иначе, чем она предполагала.
Я помню последний вечер перед началом перемен, как помнят бал накануне переворота, или пьесу, виденную за два часа до землетрясения. Было жарко, и я валялся в постели, ленясь одеться; в комнату вошла Элис в платье из черной тафты. Шурша жесткой материей, она села рядом со мной.
— Застегни мне сзади пуговки, милый.
Щурясь, я исполнил ее просьбу, и мне казалось, с каждой золотой пуговкой, которую я застегиваю, я все теснее и теснее скрепляю себя с Элис.
— Ты бы лучше оделся,— сказала она.— Элспет может войти в любую минуту.
— Элис, одень меня.
— Ах ты, неженка! — радостно воскликнула она.— Ты в самом деле хочешь, чтобы я тебя одела?
— Зачем бы я тогда тебя просил? — Я обнял ее и вздрогнул от удовольствия, почувствовав прикосновение шелковистой тафты к своей коже.— Ну, одень же меня! Я хочу, чтобы меня баловали и нежили…
Она одела меня с ловкостью опытной сиделки. Я закрыл глаза, вдыхая родной запах ее тела и лавандовой воды, бодрящий, как солнечный свет за завтраком.
— Мне нравится, когда за мной ухаживают,— сказал я.
Она побледнела, и губы ее плотно сжались.
— Я не могу найти твои носки.
— У меня такое чувство, словно на моем теле остался след твоих рук. Просто удивительно…
Лицо ее вдруг искривилось, и, громко рыдая, она упала ничком на кровать.
— Я хочу заботиться о тебе, Джо. Я хочу ухаживать за тобой, стряпать тебе, чинить твои носки, чистить ботинки, одевать тебя, когда ты захочешь, рожать тебе детей…
— Я тоже этого хочу.
Она лежала, уткнувшись в мои колени, и не знаю, правильно ли я расслышал ее приглушенные слова: — Я слишком стара для тебя. Сейчас уже слишком поздно.
Я почувствовал на моих ногах теплую влагу ее слез.
— Уедем куда-нибудь вместе,— сказал я.— Я не могу больше встречаться с тобой вот так. Я хочу спать с тобой — помнишь, как ты говорила?
— Эта жизнь сжигает меня.— Она придвинулась ко мне и крепко прижала мою руку к своему животу.— Я пуста. Я лежу ночью без сна и терзаюсь от этой пустоты. Я встаю утром и чувствую, что я совсем одна; хожу по Уорли и чувствую, что я одна; разговариваю с людьми и чувствую, что я одна; смотрю на лицо Джорджа, когда он дома, и вижу лицо мертвеца: когда он улыбается, или смеется, или хмурится, мне кажется, будто его дергают за разные веревочки или включается разное освещение…— Она горько рассмеялась и, стиснув мою руку, так глубоко вонзила в нее ногти, что показалась кровь. Разжав пальцы, она растерянно посмотрела на меня.— Что это со мной, истерика?
Я легонько встряхнул ее за плечи.
— Найди мои носки и поставь чай. Я люблю тебя.
— Да. Да, конечно.— Она разыскала носки под туалетным столиком и принесла их мне.— Я слезами омыла твои ноги,— сказала она и легонько коснулась их волосами.— Я слезами омыла твои ноги и вытерла их моими волосами.