Август Стриндберг - Полное собрание сочинений. Том 4. Красная комната
— На церковном совете?
— Да, у человека будущее. Пастор-примариус кивнул ему. Он, должно быть, станет скоро городским гласным, как земельный собственник.
— Как обстоят дела с «Тритоном»?
— Они работают теперь с облигациями; при этом твой брат ничего не потерял, если он ничего и не выиграл; нет, у него теперь другие дела.
— Не будем больше говорить об этом человеке.
— Но ведь это твой брат!
— Разве это его заслуга, что он мой брат? Но теперь мы поговорим о чём угодно; теперь скажи мне, что тебе нужно?
— У меня завтра похороны, а у меня нет фрака…
— Можешь взять мой!
— Спасибо, брат, ты помогаешь мне в большом затруднении. Вот в чём дело; но есть еще другое, более интимного характера…
— Зачем выбираешь ты меня, своего врага, в таком интимном деле? Ты удивляешь меня…
— Потому что у тебя есть сердце.
— Не полагайся больше на это! Ну, продолжай…
— Ты стал таким нервным и непохож сам на себя; ты раньше был так кроток!
— Ведь я же сказал тебе! Говори!
— Я хотел тебя попросить, не пойдешь ли ты со мной на кладбище?
— Гм!.. А почему ты не попросишь какого-нибудь коллегу из «Серого Колпачка»?
— По некоторым обстоятельствам. Впрочем, тебе я могу сказать: я не женат.
— Ты не женат? Ты, страж алтаря и нравов, нарушил священные узы?
— Бедность, обстоятельства! Но разве я не так же счастлив? Жена моя любит меня, я ее, а это всё. Есть тут еще и другое обстоятельство. По некоторым причинам дитя не было крещено; ему было три недели, когда оно умерло, и поэтому никакой пастор не будет молиться у его могилы; но я не решаюсь сказать это жене: это привело бы ее в отчаяние; поэтому я сказал, что пастор придет прямо на кладбище, чтобы ты знал. Она, конечно, останется дома. Ты встретишь только двоих; одного звать Леви, это младший брат директора «Тритона» и служащий в конторе общества. Это очень милый молодой человек с удивительно хорошей головой и еще лучшим сердцем. Ты не должен смеяться, я вижу, ты думаешь, что я занимал у него деньги, — это так, — но это человек, которого ты полюбишь. И потом будет мой старый друг, доктор Борт, лечивший ребенка. Это человек без предрассудков и с широким кругозором; ты с ним поладишь! Теперь я могу рассчитывать на тебя. Нас будет только четверо в экипаже, ну, а ребенок в гробике, конечно.
— Да, я приду!
— Но я должен тебя попросить еще об одном. У жены моей религиозные сомнения насчет спасения душа младенца, потому что он умер без крещения, и она у всех спрашивает мнения по этому поводу.
— Ты ведь знаешь аугсбургское исповедание.
— Тут дело не в исповедании.
— Но ведь, когда ты пишешь для газеты, дело идет, всегда об официальном вероисповедании.
— Газета, да. Это дело общества! Если общество хочет придерживаться христианства, так пусть. Ты будешь так любезен и согласишься с ней, если она скажет, что думает, что ребенок спасется.
— Чтобы осчастливить человека я могу отречься от религии, тем более, что я не придерживаюсь её. Но ты еще не сказал мне, где живешь.
— Знаешь ли ты, где Белые Горы?
— Да, я знаю. Может быть, ты живешь в пестром доме на скале?
— Ты его знаешь?
— Я был там однажды.
— Ты, может быть, знаком с социалистом Игбергом, портящим людей? Я там управляющим у Смита и живу бесплатно за то, что собираю квартирную плату; но когда они не могут платить, они болтают всякую чепуху, которой он научил их о «Труде и капитале» и о прочих вещах, о которых пишут в скандальных, листках.
Фальк умолк.
— Знаешь ли ты этого Игберга?
— Да, знаю. Хочешь примерить фрак?
Одев фрак, Струвэ натянул на него свой сырой сюртук, застегнув его до подбородка, закурил изжеванный окурок сигары, воткнутый на спичку и пошел.
Фальк светил ему на лестнице.
— Тебе далеко идти, — сказал Фальк, чтобы смягчить прощание.
— Да, Бог знает! И у меня нет зонта!
— И пальто. Не возьмешь ли моего зимнего!
— Благодарю, но это слишком любезно с твоей стороны.
— Так ведь я его захвачу при случае.
Фальк вернулся в комнату, достал пальто и снес его вниз Струвэ, ждавшему в сенях. После краткого: «доброй ночи» он опять взошел наверх.
Но воздух в комнате показался ему таким душным, что он открыл окно. Снаружи лил дождь, шлепал по черепице крыш и обрушивался на грязную улицу. От казармы напротив доносилась вечерняя зоря, а внизу в доме пели вечернюю молитву; сквозь открытые окна доносились отдельные строфы.
Фальк чувствовал себя одиноким и усталым. Он ожидал сражения с тем, кого считал представителем всего враждебного; но враг бежал и отчасти победил его. Когда он старался выяснить себе, о чём вел спор, он не мог сделать этого; и кто был прав, этого он тоже не мог сказать. И он спрашивал себя, не лишено ли всякой реальности то дело, которое он считал своим, дело эксплуатируемых. Но в следующее мгновение он уже винил себя за эту трусость, и постоянный фанатизм, горевший в нём, опять запылал; он осуждал свою слабость, всегда соблазнявшую его к уступчивости; враг только что был в его руках, и он не только не показал ему своего глубокого презрения, но еще обошелся с ним с доброжелательством и симпатией. Что тот мог думать теперь о нём? Это добродушие не было заслугой, так как оно мешало ему принять твердое решение; оно было просто нравственным бессилием, делавшим его негодным к сражению, к которому он чувствовал себя всё менее и менее способным. Он чувствовал насущную необходимость потушить огонь под котлами, потому что они не выдержали бы такого высокого давления в виду того, что паром не пользовались. И он думал о совете Струвэ и думал так долго, пока не дошел до хаотического состояния, в котором правда и ложь, справедливость и несправедливость дружелюбно плясали вместе. Его мозг, в котором, благодаря университетскому воспитанию, понятия лежали в хорошем порядке, вскоре стал походить на хорошо стасованную колоду карт.
Ему удивительно хорошо удалось добиться состояния равнодушие; он старался отыскать хорошие мотивы в поступках врага и мало-помалу стал считать себя неправым, почувствовал себя примиренным с мировым порядком и, наконец, поднялся до высокой точки зрения, что фактически безразлично, черно ли или бело вообще целое. А если так, то пусть так и будет, не стоит ему желать ничего лучшего. Он находил это душевное состояние приятным, потому что оно давало ему отдых, которого он не знал многие годы с тех пор, как почувствовал сострадание к человечеству.
Он наслаждался этим отдыхом и трубкой крепкого табаку, пока не пришла горничная и не принесла ему письмо, только что поданное почтальоном. Письмо было очень длинное и подписано Олэ Монтанусом. Оно произвело живое впечатление на Фалька. Оно гласило:
«Дорогой друг!
Хотя мы с Лунделем покончили наши работы и скоро вернемся в Стокгольм, я всё же испытываю потребность записать свои впечатления, потому что они имеют большое значение для меня и моего духовного развития. Я пришел к некоторому результату и остановился удивленный, как только что вылупившийся цыпленок, глядящий раскрытыми глазами на мир и наступающий на скорлупу, так долго преграждавшую доступ свету. Результат, во всяком случае, не нов; Платон нашел его еще до христианства: мир видимый есть только призрак, туманная картина идей; т. е. действительность есть нечто низменное, второстепенное, незначительное, случайное. Да! Но буду поступать синтетически и начну с частного, чтобы прийти к общему.
Сперва я поговорю о своей работе, которой заинтересовались и правительство и риксдаг. На алтаре церкви в Трэскола стояли две деревянных фигуры; одна была разбита, другая цела. Эта последняя держала в руках крест и изображала женщину; от разбитой же сохранялись в ризнице два мешка с обломками. Ученый археолог исследовал содержимое двух мешков, чтобы определить внешний вид разбитой фигуры, но дошел только до предположений.
Но он был большой педант. Он взял пробу краски, которой была покрашена фигура, и послал ее в мой фармацевтический институт; оттуда ему заявили, что в ней содержится не цинк, а свинец; следовательно фигура была сделана раньше 1844 года, потому что цинковые белила только тогда вошли в употребление. (Что говорить о таком выводе, когда фигура могла быть покрашена и позднее). Потом он послал пробу дерева в ремесленную управу в Стокгольме; он получил ответ, что это береза. Значит, фигура была сделана из березы и раньше 1844 года.
Но он стремился не к этому, а имел предположение (!), т. е. желал для своей славы, чтобы фигуры принадлежали XVI веку; и всего желательнее ему было, чтобы они были сделаны великим (конечно, великим, потому что имя его так хорошо вырезано на дубе, что сохранилось до сих пор) Бурхардом из Шмидегомнэ, который сделал кресла на хорах в Вестересском соборе.
Ученые исследования были продолжены. Этот человек украл немного гипса с вестересских фигур и отправил его вместе с гипсом из трэскольской ризницы в Эколь-политехник (не знаю, как это и прочесть). Ответ уничтожил насмешников: анализом было установлено, что оба гипса были одинакового состава: 77 частей извести и 23 серной кислоты; значит (!) фигуры принадлежали к одной и той же эпохе.