Александр Хьелланн - Фортуна
— Я знаю эту историю, фру Готтвалл…
— Я ведь не имею права называться «фру», — сказала та, низко наклонив голову над работой.
— Да, я это знаю, но у вас был ребенок.
— Ах, да! Маленький, чудесный, несчастный мальчик…
— Выслушайте меня, фру Готтвалл! Человек, о котором… Человек, которого я хотела бы видеть любимым вами… был тоже в детстве маленьким несчастным мальчиком…
— Я не понимаю вас, фру Крусе… или вы не понимаете меня…
— Его мать тоже не была венчанной, когда он появился на свет, и на его маленькую головку упало немало слез, таких же слез, как те, которые знали и вы. Да, да. Что же вы смотрите на меня? Вот перед вами мать этого мальчика! Нам с вами, фру Готтвалл, выпала одинаковая судьба!
— Господи! Я никогда не знала этого!
— Конечно! Мне это не поставили в упрек, потому что я была счастливее: я потом вышла замуж, а вам позор отравил всю жизнь. А ведь, если пораздумать, не так уж велик был позор — и ваш и мой! И вот я теперь поняла, что мы обе чересчур уж стыдились своего позора, особенно вы… Да… Вы смотрите на меня? Я говорю это совершенно серьезно. Я, например, давно преодолела в себе это чувство, да и Педер тоже.
— А он это знает?
— Да, я в этом уверена. Но я еще более уверена в том, что он даже в тайниках своей души не испытывает к своей матери из-за этого и тени презрения. И ваш сын не испытывал бы такого чувства, если бы был жив. Как его звали?
— Его звали Мариус… Маленький Мариус…
— Ну вот, фру Готтвалл! Ваш маленький Мариус и мой маленький Педер — они как бы братья! Вы потеряли своего сына, возьмите же моего; мы будем любить его обе.
Фру Готтвалл и плакала и смеялась, — все это произошло так неожиданно: Старая фру Крусе пригласила ее наверх пить чай. На лестнице фру Готтвалл все-таки заколебалась, следует ли ей идти. Но, на счастье, в эту минуту снизу подымался мужчина, который при ближайшем рассмотрении оказался… Педером. Фру Крусе сочла, что это уж бесспорно перст божий, и совершенно успокоилась, полагая, что теперь-то «молодые» обретут друг друга.
Ее опасения за второго сына были совсем другого рода. Надежды тут было мало. Назавтра она собиралась пойти в церковь проверить его. Фредерика сказала ей, что Мортен готовил проповедь на излюбленный ею текст из писания: «Ни золота, ни серебра, ни меди мертвым не нужно…» Мортен считал своей обязанностью именно теперь особенно сурово нападать на маммону.
Мадам Крусе интересовалась не тем, как он будет говорить: все равно Мортен не сумел бы быть так красноречив, как пробст Спарре. Но это был ее сын. Она знала каждую извилину его души и теперь готовилась слушать, правильно ли, точно ли поймет он дух и смысл текста.
Было воскресенье, двадцать второе ноября. Уже наступила настоящая зима. Погода была сухая и неприятно холодная. Люди безмолвно шли к церкви, поеживаясь от пронзительного зюйд-веста.
Молящихся было много. Недавно происшедшая катастрофа привела в церковь даже тех, кто никогда прежде не считался верующим. Женщины были все в темных скромных платьях; не видно было ни лент, ни бантов.
Мужчины сидели хмурые, погруженные в свои горестные размышления: миновало ли самое худшее, или это еще только начало несчастий?
Вошел консул Вит, ставший после своего банкротства управляющим в банке Кристенсена. Он галантно провел свою «гладильную доску» на ее место и ужасно беспокоился, чтобы мантилья хорошо сидела на ней.
Никогда прежде такого не случалось; вероятно, несчастье сблизило эту чету.
Вошла мадам Крусе, одна, легко и бодро, будто ничего не случилось. Уж наверно она отложила себе немало, старая лиса! Недаром она выглядела так беспечно.
Но вот вошли Левдалы. Все головы повернулись в их сторону, все глаза следили за ними.
Фру Клара шла бледная, склонив голову, прекрасная и покорная, как мученица. Темное платье, скромная шляпа имели на ней все же необыкновенно элегантный вид. В ней было что-то трогательное!
Карстен Левдал шел рядом с нею, держа шляпу в руке, чуть склонив набок свою белую голову, с улыбкой, которая как бы просила у всех прощения.
Фру Клара поддерживала его. Правой рукой он опирался на убогий посох, — все видели, — посох из темного дерева с набалдашником из слоновой кости.
Женщины судачили о Кларе. Конечно, она стала скромнее, много скромнее, чем прежде, но все-таки в ней было что-то вызывающее раздражение. Она не была еще вполне унижена. Нет! Нет!
А профессор был прелестен! Подумать только: волосы у него стали совершенно белые! И как он принял все, что произошло! Покорно! Благочестиво! Весьма поучительно для всей общины!
Мужчины обменивались замечаниями о слухах, будто Кристенсен устраивает Левдалу соглашение с оплатой его долгов из расчета 50 процентов. Говорили и о многих постыдных махинациях, совершенных с помощью судебного исполнителя. По сути дела, это было безобразие. Каждый в отдельности полагал, что будет безобразием, если подобные махинации пройдут безнаказанно. Конечно, власти, — как амтман, так и те, кто стояли пониже его, — прекрасно знали все, что происходит, но кто осмелился бы заставить эти власти видеть то, что они не желали видеть.
Те немногие, которые устояли, сами принадлежали к касте; судейские чиновники, адвокаты, директора и сохранившиеся дельцы сомкнулись теснее, чем когда-либо. И хотя с глазу на глаз, доверительно, все были согласны в том, что происходит нечто безответственное, но обнаружить нельзя было ничего иного, кроме того, что все производится в самом строгом соответствии с требованиями закона.
Все эти пересуды сопровождали Клару и профессора, когда они шли к своему месту в церкви. Внимание к ним было так велико, что вначале никто не замечал человека, шедшего за ними.
Это был Абрахам.
Бывают несчастья, в особенности несчастья, влекущие за собою позор и стыд, после которых продолжать жить как будто невозможно. Вечером совершенно ясно и отчетливо понимаешь, что до рассвета нужно умереть.
Но наступает утро, и оказывается, что ты все-таки еще жив, что тебе нужно одеться, причесать волосы, а там, глядишь, нужно и поесть.
К вечеру ты говоришь себе: да как же это случилось, что я прожил целый день с такой тяжестью на совести?
Но на следующий день ты бреешься, через неделю ты даже отпускаешь по какому-то поводу шуточку и сам же смеешься этой шуточке.
Так прожил Абрахам несколько недель. Дни и ночи катились мимо него. Лежавший на нем груз не становился ни тяжелее, ни легче, но все постепенно сглаживалось под действием времени.
В сущности, ему никогда не было так хорошо дома. С ним обращались как с любимым больным. Отец был кроток, как-то даже почтителен, а Клара осыпала его ласками, о которых он мечтал перед свадьбой и которых никогда не видел от нее после свадьбы.
Оба они боялись его. Одно словечко, одна вспышка его злосчастных «принципов» могла погубить все, что они спасли и скопили.
Но, по правде говоря, им уже нечего было опасаться: он был конченый человек.
Когда утром в воскресенье Клара робко шепнула ему на ухо: «Ты не представляешь себе, какую радость доставишь отцу, если пойдешь с нами в церковь!», он отвечал совершенно спокойно:
— Ну что ж, я с удовольствием пойду…
Что-то шевелилось в нем, когда он шел по улице к большой старой церкви, казавшейся особенно темной и угрюмой в серых тонах поздней осени. Какие-то воспоминания вспыхивали в сердце, глаза искали чего-то в далях. Но ничто уже не имело над ним власти, ничто уже не увлекало его.
Теперь, идя следом за отцом и женой, он мысленно плевал себе в лицо: «Смирись! Смирись! Собака!»
Каким жалким и мерзким он выглядел! Никто, никто не чувствовал к нему сострадания! Женщины и мужчины провожали его злыми глазами. Все знали: вот он, тот, кто украл у бедных рабочих их жалкие сбережения!
Но вот вошел Кристенсен, директор банка, с супругой. На ней была тяжелая шелковая мантилья из Гамбурга. О господи! Как приятно видеть людей, имеющих право одеваться в шелка!
Фру Кристенсен самодовольно улыбалась: серебряный сервиз стоял, наконец, в ее буфете на своем месте, и даже глупая надпись на нем была уничтожена.
На лице директора банка было написано: «Не беспокойте меня, пожалуйста!»
Но он не возражал против того, что его считали общей надеждой, общим прибежищем! Никто не имел духу напомнить ему его последнее странное выступление на общем собрании акционеров «Фортуны».
Итак, Мортен Крусе начал свою проповедь о десяти талантах, о губительной власти денег, о маммоне и о лилиях в поле. Лейтмотивом его проповеди была фраза: «Не жаждайте и не стяжайте злата, серебра и камней драгоценных!»
Вдруг из толпы молящихся поднялась маленькая фигурка женщины.
Это была мадам Крусе. Да, видит бог, это была мадам Крусе!