Фёкла Навозова - Над Кубанью зори полыхают
— Найду хоть один кинжал, хоть один гаечный ключ — весь посёлок сожгу без остатка! Всех перевешаю! — грозился он.
На станичном сходе Шкуро, похлёстывая нагайкой по голенищам зеркально начищенных сапог, нетерпеливо расхаживал среди окруживших его выборных стариков.
Новоиспеченный генерал гнусавил:
— Господа казаки! Мы, спасители единой, неделимой России, призываем вас гуртоваться и выступить за спасение чести казачьей! Кто не знает о храбрости и верности старолинейцев–казаков!
Потом со слезой в голосе он выразил своё соболезнование по поводу гибели казачьих сынов–добровольцев.
На сходе было вынесено постановление «считать почётными казаками станицы Ново–Троицкой Шкуро и Покровского, с выделением им участков из фонда целинных общественных земель по сто десятин каждому».
Возвращаясь со сходки, Карпуха Воробьев с усмешкой сказал Шкурннкову:
— Слыхал, кум, как генерал по–благородному балакает!
— Ну и что ж! — поморщился тот. — Русский русского поймёт! Говорят, храбрец он большой. С турками по–геройски дрался.
— Герой‑то он герой, а вот насчёт десятинок как будто не дурак. Ишь, землицей запасается! Если это каждый генерал–скороспелка оттяпает по сто десятинок целины с нашего двора, так нам негде с тобой и выпас держать.
Шкурников безнадёжно махнул рукой:
— Всё пошло к чёртовой матери, прости господи! Вон теперь и черноморцы[14] на нашу старолинейскую землю полезли! Всем панами быть хочется. Только что поделаешь — когда волк за спиной, и чужой кобель другом покажется! Может, хоть этот плюгавый Шкуро красным голову свернёт. За такое дело казаки любой станицы ему сотню десятин не. пожалеют.
А в другом конце станицы, шагая со схода на Козюлину балку, Матюха Рыженков, ухмыляясь в бороду, тоже говорил о генерале Шкуро.
— Умный этот Шкуро, ишь как ловко придумал! — Матюха подтолкнул плечом Костюшку Ковалева. — Линейцев в армию себе заберёт, воевать заставит и линейской же землёй попользуется! Да–а! Этот не прогадает, для него и война — пожива! В общем — шкура, шкура и есть!
Осторожный Костюшка дёрнул его за полу бешмета и оглянулся по сторонам:
— Ты, кум, потише! За такие слова этот Шкуро с тебя, пожалуй, шкуру сдерёт и с того, кто тебя слухает.
Вскоре поползли на вокзал фуры, тяжело нагруженные пятииудовыми мешками с пшеницей, а рядом по обочине тянулись мобилизованные в войска Деникина «добровольцы».
А потом по станице невесть откуда разнёсся слух, что Деникин заключил с Англией договор, что вся кубанская пшеница пятнадцать лет подряд будет отправляться в Англию и Америку как оплата за обмундирование и оружие. Говорили ещё, что скоро и в Ново-Троицкой будут власти по амбарам шарить, выгребая хлеб для заграницы.
Карпуха Воробьев встревожился за свои амбары, забитые зерном.
— Вот оно к чему идёт! — бушевал он. — Зальют нам эти союзнички сала за шкуру. Истинный бог — залыот!
Беспокоился и Илюха Бочарников:
— От своих, русских, прятали хлеб, а тут не спрячешь, нет! Вызовет Евсей Иванович и тихонько скажет: «Ну, Илья Иванович, сколько десятин ноне у тебя было засеяно?» — «Ну, скажем, двадцать!» — «Ага, — скажет Евсей Иванович, — тогда давай два вагона пшеницы в благодарность ооюзникам–мериканцам! А сам и дулю с маком пожуёшь!»
В кучке казаков, собравшихся на углу у двора Ковалевых, послышался невесёлый смех. Матюха Рыженков ссутулился и горестно покрутил головой.
— Ага, молчишь, кум? — не унимался Илюха. — А я так думаю, что пускай лучше сами мериканцы такую вот пищу жуют!
И Илюха свернул дулю из длинных сучковатых пальцев, поднёс её к носу Матюхи. Вокруг загоготали. А Матюха отвёл его руку и решил:
— Не иначе как надо прятать хлеб. А куда такую уйму спрячешь? Куда? — Потом он вдруг свирепо зашевелил своими рыжими усами и рявкнул на Илюху: — А ты иди участковому Марченко дулю свою суй!
— Га–га–га! — зло смеялся Илюха, не обращая внимания на Рыженкова. — Видали такое? Кубанского хлеба захотели. Это они своим бабам на откорм. Говорят вить, англичанки да мериканки страсть какие худые, кожа да кости, как жерди. Едят свой хлеб, едят, а он как в провал идёт, никак не поправляются они от этого хлеба.
— Да ну? — удивился Костюшка Ковалев. — Неужто есть такой хлеб?
— Ей–богу, правда! Он, мериканокий хлеб, што твоя вата, от него только живот пучит, а пользы ни–ни! Один дух прёт! А у англичан хлеба всегда не хватало!
— Значит, кошкам под хвост погонит наш хлеб генерал! Шутки дело! Пятнадцать годов батрачить на ентих собак, мериканцев! Не выйдет! Истинный бог, больше четырёх десятин в эту осень не запашу. Нехай они пропадом пропадут союзнички! — заерепенился рыженков.
Его поддержали дружным невесёлым смехом.
— Га–га–га! Вона они, дела какие! Да–а!
Кто‑то, может и сам Илюха Бочарников, сообщил про такие разговоры атаману. Евсей Иванович долго сопел и хмурился, обсуждая этот вопрос с Марченко.
— Оно понятно, если и дружок тебе в карман полезет, то караул закричишь! — хмуро проговорил атаман.
— Это хорошо, если только закричат! А ежели этому самому другу… да по сопатке? — сказал участковый.
— Как бы не погрели рук на этом деле большевички!
Станичные власти посоветовались и решили сделать вид, что не было таких разговоров, и никуда о них не сообщили.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ
Выполняя задание красных, Яшка усердно угождал новым хозяевам. По утрам ждал выхода батюшки, руку ему целовал, старательно чистил Аркашке коня. При случае ругал большевиков, проклинал их и говорил, что из‑за них и честным иногородним доверия нету.
Поп не мог нахвалиться новым работником.
После покрова Яшка с двумя подводами следом за батюшкиным шарабаном разъезжал по станице. Собирал новину: зерно, яйца, сало, кур. Он ругал скупых и нерадивых к церкви казаков, вылавливал для попа лучших кур и приговаривал:
— Жертвуй богу, да не скупись…
Но часть муки, сала, душистых домашних колбас не доходила до поповского двора, а оказывалась в руках верных друзей. Они ночью переправляли продукты на заводновские кошары. Теперь там чабановал свой человек.
Когда поповский работник заехал к Матушкиным, радости Аксютки не было конца. Она помогла Якову отобрать двух самых жирных гусей, сама отправилась с ним в полутёмный амбар за мукой.
— Что это ты, Аксюта, так стараешься? — удивилась её мать.
Карие, яркие глаза Аксюты звёздочками вспыхнули под густыми, сросшимися чёрными бровями.
— Дык ведь для церкви, для бога стараюсь, маманя!
— Для бога! — повторила мать. — Не богу это пойдёт, доченька, а Аркашка длиннободылый всё сожрёт.
А Аксютка вспоминала, как прижалась к Яшке в амбаре, как обнял он её железными руками… И лицо её запылало.
Аксютка часто по–соседски забегала к Нюре делиться своими девичьими печалями.
Как‑то она чистосердечно призналась:
— Штой‑то я стала по ночам Яшку–гармониста во сне видеть. И все будто он приласкать меня хочет, приголубить, но и во сне кто‑нибудь да помешает! Проснусь аж досада берет: никак свой вещий сон до конца не догляжу. — Аксютка опустила глаза. — Ты, Нюрка, как увидишь Яшку, скажи ему, нехай на Козюлину балку к нам на гармошке играть приходит. Так и скажи: Аксютка во сне тебя, Яшка, часто видит, плясать под твою гармонь хочет. Ну, там сама знаешь, что сказать еще…
Нюра понимающе улыбнулась:
— Ну что же, мне нетрудно сказать! Только толк из этого какой будет? Отдадут ли тебя за Яшку? Он ведь из иногородних, в батраках ходит, без роду, без племени, по хватерам таскается.
— Да было бы его согласие, я сама к нему с ручками и с ножками сбегу, тайно повенчаемся. Простит нас папашка, ей–богу, простит, — горячилась Аксютка.
— Да, вот ещё, — перебила её Нюра. — У Яшки-то зазнобушка имеется…
— Это Катька‑то?
Аксютка запечалилась, даже слезы показались на глазах.
Нюре стало жалко подружку.
— Да ты не кручинься о нём. Яшка‑то хромает, как утка, ходит — «руб–двадцать, руб–двадцать».
— Ну и что же, — вскинулась Аксютка. — Зато на войну не берут. Вот мужиков в станице почти нет — все на войне, Да и недоростки парни не хотят до службы жениться. Говорят: «Не успеешь перевенчаться, как в ар» мию забреют!..» А Яшка дома. Я ведь обо всём подумала. Будь подругой, Нюрочка, поговори с Яшкой, окажи: свет без него мне не мил, в душу он мне залез, только о нём и мечтаю.
— Да ты, подружка, я вижу, задурила, — засмеялась Нюра.
— А то, што он несвободный, — продолжала Аксютка, не слушая её, — так ты, Нюра, вспомни про свою любовь…
Нюра вздрогнула, прикусила губу.
Вдруг Аксютка взглянула в окно и вся напряглась, как тростинка под ветром.
— Он! Яшенька идёт! Легок на помине! Прощай, подружка!