Дмитрий Притула - Ноль три
— Согласились? — нетерпеливо спросила она.
— Нет.
— Я так и знала.
— Да какая разница. По мне, если не вы, то все равно кто.
— Ой, не скажите. Еще пожалеете. Все-таки обидно, Всеволод Сергеевич, работаешь, работаешь, а получается, что эту работу может исполнять кто угодно.
— Да какая теперь разница. Как-нибудь проживем.
А потом я сел на лавочку у приемного покоя, и солнце припекало, небо стало совсем голубым, с летучими белесыми облаками, и я плыл в легкой дреме и думал, зачем это Алферов согласился заведовать — кормилец семьи, теряет в деньгах.
Мотивы же главврача мне были ясны: на «Скорой» у нас порядок, это уж молодец Лариса Павловна, и кем же это надо быть, чтоб развалить налаженную работу. Нет, за три года при всем старании не развалит, а дальше хоть трава не расти. Главврачу до пенсии оставалось как раз три года. Новый заведующий не станет беспокоить зря, ты вот по нему ногами ходи, он не пикнет. Вот такой и нужен — чтобы не беспокоил понапрасну.
А мне-то и вовсе было все равно, кто у меня будет заведующим. Стажность, категория, ночные от него не зависят. Как и дежурства. Они накатывают неотвратимо, они как смена дня и ночи или времен года. Я возглавляю кардиологическую бригаду, так что все самое сложное — сердечные астмы, инфаркты, тяжелые травмы — мое. Я не завишу от того, хорош начальник или плох. К тому же я надеюсь, что Алферов будет хорошим начальником — свой все-таки, понимает наше дело.
И вот главное мое соображение: ни один начальник на свете, как бы мал или велик он ни был, не может обойтись без специалиста-профессионала. И это все!
Когда я пришел домой, Павлика еще не было и, поджидая его, я начал листать переделанного для детей Плутарха — облегченный и осовремененный вариант. Я просматривал главу об Александре Македонском и видел педагогические цели, которые ставили перед собой усреднители. Волшебная работа, легкий поворот руля, и вот покоритель мира становится неудачником, мелким сатрапом, жестоким мстителем, и восхищение Плутарха нехитро переведено в скрытую зависть и явное презрение усреднителя. Педагогическая цель несомненна — а не отрывайся от коллектива, слушай старых товарищей.
Однако придется дать Павлику именно переложение — нужно ведь и о занимательности заботиться. Учительница истории (пятый класс) советовала к каждому уроку подбирать что-либо кроме учебника, и это полностью совпадает с моими целями заурядпедагога — о! некоторый опыт воспитания имеем, одного парнишку на ноги почти поставил.
И тут Павлик нетерпеливым звонком обозначил, что он рвется к своему папаше.
И ворвался, расхристанный, пальто нараспашку, шапка в руках, на щеке синяя полоса от авторучки.
— Ну? — спросил я.
— Нормально.
— Пятерка?
— Обижаешь, начальник?
— Слушали?
— Опять обижаешь, начальник.
— Конечно, сказал, что слабых детей спартанцы сбрасывали в пропасть?
— Уж без этого никак. А считали — полезнее будет, если среди граждан нет слабых и больных.
— Нормально. А про учебу?
— Само собой. А человек, папаша, должен уметь прочитать приказ и написать свое имя. И люди должны безоговорочно подчиняться начальнику, терпеливо переносить лишения и побеждать в битвах. Но для этого, заметьте, мальчика надо учить самой малости. Если же его пичкать иностранными языками и историей, он не будет слушать начальника безоговорочно и не станет терпеливо переносить лишения.
— А про лисенка сказал?
— А как же. Урок терпеливости, вот как это называется. Терпеливые мальчики, отец, и побеждают в битвах. Если они, конечно, до битв доживают. В таком духе говорил.
— Молодец! — и я похлопал его по загривку.
Не пресекаю его, когда он себя прихваливает — а человек должен знать себе цену. Я лишен честолюбия (хотя, конечно, не лишен тщеславия), но считаю, что мальчику не помешает ядовитая капля именно честолюбия. Павлик знает, что по истории и литературе должен быть первым. Как и по физкультуре. По пройденной дорожке идти легче — имею опыт воспитания Андрея. Потому возможны сравнения — Андрей в твоем возрасте читал то-то и то-то. Павлик это понимает и старается не отставать.
После обеда, вольный на три часа человек, Павлик принялся склеивать новую авиамодель. Это, конечно, семейная беда — все в большой комнате заставлено моделями — шкаф, стол, все углы. Представляю, какой будет вопль, если наступить на модель, этого и представить невозможно.
Я ушел в свою комнату, лег на кровать и принялся читать Плутарха, но уже не усредненного для детей.
Вот это и есть лучшее время, вот это и есть главное удовольствие (нет, наслаждение, нет, счастье) моей жизни. Чтение!
Причем чтение вольное, когда ты один и твердо знаешь, что в ближайшие часы никто тебе не помешает. Да (говорю себе высоким слогом), это восстанавливается связь времен, и гаснет время сиюминутное, и тает злоба дня, загнанная в дальний угол сознания, залитая волной блаженства, вызванного неповторимым волшебным сочетанием мыслей и чувств дальнего, давно умершего автора.
Сильнейший наркотик (говорю себе высоким слогом), величайший соблазн и блаженство — вот что есть внятная яркая мысль.
И никакие вьюги ничего не в силах с ней сделать.
И покуда жива эта мысль (опять говорю себе я высоким слогом), покуда жив хоть один человек, которому эта мысль хмелит голову, человечество живо.
Да, сильнейшая отрава, но и сильнейшая услада, хотя бы даже зовущая не к действию, не к мысли собственной, но лишь к томлению духа.
Причем страсть к чтению прорезалась у меня поздно — в семнадцать лет. Почему не прежде — не знаю. Всему, видимо, свое время.
А только помню я, что уже поступил в институт и пришел к своему дяде.
Этот вечный сентиментальный давидкопперфилдовский мотив — приехавший из провинции сирота приходит в дом сравнительно обеспеченного дяди. На мне шаровары с пуговицами на щиколотках, брезентовые опорки на круглый год за тридцать пять рублей (по старым, понятно, ценам) и куртка, сшитая из гимнастерки отца. Да, мальчик едет учиться в столицы, и потому достали старую гимнастерку и старое отцовское пальто. И сшили мне куртку с подкладными плечами и модное пальто-реглан.
Учитывая же, что я был худ и мой торс несомненно являл собою пирамиду с тонкой кадыкастой шеей, торчащей из вершины пирамиды, учитывая также длинный нос (за что получал в детстве прозвища Буратино и Долгоносика), так учитывая все это, можно согласиться с моими однокурсниками, которые считали, что я похож на заморенного грифа.
И я, значит, стою перед дядей, и он, человек деликатный, расспрашивает меня о дальнейших планах. Ну, в институт я поступил, а где жить-то собираюсь. Отец, отправляя меня в столицы, почему-то думал, что жить я буду именно у дяди. Это он вспоминал свою молодость, когда они перебирались из провинции в столицы к своим старшим братьям и сестрам, а окопавшись, перетягивали к себе младших братьев и сестер — тогда братьев и сестер было много.
И с жалостью и состраданием смотрят на меня дяденька и тетенька. А их дочь, моя, собственно, кузина, не выходит из своей комнаты. Да и права, не видела, что ли, провинциального родственника, их вон сколько, и хоть понимает, что я сирота и не столь уж дальний родственник, но все же и недоумение есть — а как же этот юный клоп попал в их светлую и почти праздничную жизнь.
Но уже после первого визита я понял, что надеяться можно только на общежитие, о чем и сообщил дяденьке.
И тогда он не без сентиментальной слезинки рассказал мне о моем отце, своем любимом брате, который, собственно, спас семью, продавая восьмилетним мальчуганом газеты. И с несомненной любовью рассказал о моем деде, известном адвокате и прогрессивном деятеле — он дружил с Короленко, о нет, нет, здесь и сомневаться не приходится, твой дедушка, когда сыновья женились, отдавал им часть своей библиотеки, гигантской, надо сказать, правда, когда твой папа женился на Мусе, он почему-то не смог этого сделать — а началась война, вот почему.
И дяденька протянул руку к шкафу, отворил дверцу и достал первый том Короленко — да, дорогому другу и так далее, да, на благо России, да, Короленко.
И тут неожиданно вспыхнуло солнце, луч его пополз по стене и остановился на стенке шкафа, и тогда малиновая поверхность вспыхнула, и я впервые заметил, что шкаф огромен и прекрасен, и какая тонкая резьба — странная огромная рыба, — и ослепительно сияла нежная малиновая поверхность, и какой-то ток шел от этого шкафа и от этих книг, я не видел вещи прекраснее, вот тогда, полагаю, и вошла в меня любовь к книгам и собирательству.
Фрейдистские выкладки? Замещение пустоты, жажда получить то, что недобрал в детстве? Наивное вытеснение комплексов? По правде сказать, не верю я в эти выверты. От лукавого это все. По крайней мере, в окружающей нас жизни.