Андрей Добрынин - Избранные письма о куртуазном маньеризме
3
Говоря о том, что в повседневном общении истинный поэт дружелюбен, искренен и прост, я хотел бы одновременно подчеркнуть, что общение его весьма избирательно. В житейских связях поэту чужд ложно понимаемый демократизм, ибо он постоянно, хотя порой даже бессознательно, производит строжайший отбор не только среди тех, кто мог бы стать его возлюбленной или другом, но и просто среди возможных собеседников. Заслышав вялые, пресные, бессодержательные речи, поэт немедленно встает и под благовидным предлогом с достоинством удаляется. Он сознает исключительность того дара, которым его наделила природа, и спешит, насколько это в его силах, отдать ей долг, неустанно упражняя и развивая свои способности, создавая все новые и новые прекрасные произведения на потребу тех самых людей, которых вынужден избегать в обыденной жизни. Поэтом всегда и во всем руководит Долг, и потому он ограничивает себя и в наслаждениях, и в общении, ибо и то, и другое требует времени, а время приходится отнимать у творчества. Сознание того, что за плотскую радость он заплатил хотя бы одной строчкой, способно напрочь обесценить в глазах поэта саму эту радость — не случайно он так часто бывает мрачен на пиру или в объятиях возлюбленной.
Любовь к истине заставляет меня отметить здесь тот прискорбный факт, что поэту чужда умеренность, и он доходит обычно до геркулесовых столбов и в трудах, и в чувствах, и в наслаждениях. Такое стремление достигать во всем крайней меры скверно отражается на его здоровье, чему мы знаем немало прискорбных исторических примеров. С другой стороны, филистерское благоразумие совершенно не вяжется с творческим складом личности, отвергающим рационализм и предполагающим переход всех установленных людьми или судьбой границ и пределов. Однако и в пьяном угаре, и в любовных безумствах, и в наркотическом бреду поэта не покидает чувство Долга, которое либо гонит его назад в рабочую келью, либо убивает его. Все великие поэты во все времена посвящали немалую часть своей жизни безудержному разгулу, и отсюда напрашивается вывод о властной необходимости подобного времяпрепровождения для некоторых натур. Труд поэтической души непрерывен, она ни на минуту не перестает исследовать мир, подмечать связи явлений, лепить образы, открывать тайные пружины людских поступков. Этот самоистребительный процесс поэт может остановить, лишь бросившись в пучину опьянения — любовью ли, вином ли, сладковатым ли дымом гашиша. Но невозможно прервать цепь духовных усилий, соблюдая одновременно умеренность, и потому отдыхающий мэтр обязательно впадает в излишества, которые при их систематическом повторении принято именовать пороками. Однако роль пороков в жизни поэта не сводится к тому, что они дают его измученной душе долгожданную передышку, а также позволяют забыть о житейских невзгодах и нападках неразумной толпы. Ведь невозможно понять своего ближнего, обуреваемого страстями и пороками, не окунувшись самому в их водоворот; невозможно понять, почему человек поступает так, а не иначе, не познав самому притягательной силы греха; невозможно сделать осознанный нравственный выбор, понять, что хорошо, а что плохо, не отдавшись бездумной тяге к наслаждениям и не преодолев ее затем во имя творческого труда, влечение к которому живет в каждом человеке, а в поэте тем более. Дух творчества и чувство Долга везде и всюду хранят поэта, поднимают его с любого дна и возвращают к труду, проведя предварительно сквозь очистительное пламя раскаяния. Присущее поэту благородство сохраняет его и в безднах разгула нравственно незапятнанным, ибо воспрещает наносить вред своему ближнему во имя чего бы то ни было. Поэт, умеющий в любых явлениях жизни найти прекрасное, видит его, разумеется, и в пороках. Он может повторить вслед за Робертом Вальзером: «Если б не было в мире пороков и грехов, мир был бы холоден, скучен, беден. Не было бы половины мира, и, может быть, более прекрасной половины». Однако поэт сознает, что свой долг столь щедро одарившей его Высшей Силе он сможет отдать не количеством испытанных им чувственных восторгов, а прекрасными произведениями; он знает, что на грядущем Судилище его спросят вовсе не о том, скольких женщин он возвел на ложе сладострастья, сколько вин ему удалось перепробовать, от скольких блюд отведать. Кощунственно полагать, будто столь ничтожные свершения имеют значение для верховного Судии. Способность к ощущениям вложена в нас, конечно, не для того, чтобы оставлять ее изнывать в праздности, а для того, чтобы использовать ее возможно более полно, как и все прочие наши способности. Однако Высший Судия исчисляет не количество познанных нами плотских радостей, а ту степень, в какой мы, наделенные творческой силой и свободной волей, сумели выполнить свое земное предназначение.
Этими словами я хотел бы завершить послание о свойствах поэта, ибо в них выражен главный закон, управляющий его жизнью. Само же явление поэтической личности столь многогранно, что и проблема исследования его свойств, по–видимому, неисчерпаема. Я был бы рад, дорогой друг, если бы мне удалось хоть в небольшой степени удовлетворить Ваш интерес к ней, оставаясь при этом искренним почитателем Ваших несравненных достоинств —
Андреем Добрыниным.
Коктебель, 2 ноября 1992 г.
ПИСЬМО 748
Дорогой друг!
Откликаясь на Вашу просьбу, с удовольствием спешу сообщить, что наш поэзоконцерт в Доме литераторов прошел с большим успехом (в каковом успехе никто, собственно, всерьез и не сомневался). Потрясал воображение Степанцов, опьянял Пеленягрэ, Григорьев был, как всегда, неотразимо обаятелен, блистательно вел вечер Севастьянов и даже Ваш покорный слуга не слишком портил общую картину. В конце вечера состоялся аукцион, на котором, как обычно, продавалась ставшая уже суперраритетом наша первая книга «Волшебный яд любви» (название, как Вы, несомненно, успели заметить, представляет собой замаскированную цитату из Корнеля). Выставленный на торги экземпляр за астрономическую сумму приобрел сидевший в последнем ряду человек лет сорока с внешностью и манерами, которые в первый момент показались мне загадочными. Весьма скромная одежда — и большие траты, явный недостаток интеллигентности в манерах — и готовность ради редкой книги пожертвовать целым состоянием, лицо зрелого, пожившего человека — и юношеская вертлявость вкупе с короткой до легкомысленности стрижкой, наконец, странное сочетание вызывающей самоуверенности и постоянно прорывающейся сквозь ее покров застенчивости, — подобная противоречивость произвела на меня притягивающее, хотя и несколько зловещее впечатление. Мы поздравили удачливого покупателя, как водится, вызвали его на сцену для торжественного получения вожделенной книги и одновременно попросили его представиться восхищенной публике. Назвался он Виктором, вопрос же о фамилии привел его в замешательство, которое он, впрочем, быстро преодолел, заявив, что его зовут Виктором Собиновым. Публика встретила знаменитую фамилию бурными аплодисментами, после чего концерт был объявлен законченным. Как обычно, при разъезде мы стали решать, где бы отметить очередной успех. Казалось несомненным, что куртуазные маньеристы, послушницы Ордена и особы к ним приближенные отправятся к Александре Введенской в притон имени Добрынина. Однако в обсуждение наших планов на вечер и ночь неожиданно вмешался Собинов. Он сообщил, что живет неподалеку — на Остоженке, и хотя в его распоряжении лишь комната в коммунальной квартире, но зато соседи — прекрасные люди и будут рады столь именитым гостям. Меня насторожила высказанная Собиновым несколько раз идея заварить побольше крепкого чая и с его помощью бодрствовать за выпивкой всю ночь: как известно, подобное применение крепкого чая распространено в России в кругах отнюдь не светских. Впрочем, особенно задумываться над этим я не стал, рассудив, что суть человека составляют не застольные привычки, не социальное положение и не извивы житейского пути. К тому же наше согласие посетить его дом ввергло Собинова в состояние неподдельной радости, и лишить его столь близкого счастья означало бы жестоко и незаслуженно его оскорбить. «…Невозможность непосредственного осуществления его идеалов может ввергнуть его в ипохондрию», — пробормотал я себе под нос фразу Гегеля, имея в виду то, что в данную минуту идеалом нашего нового друга являлось внесение в его жизнь веяния Абсолюта, живущего в душах и в стихах больших поэтов. Жил Собинов в том самом огромном доходном доме во 2‑м Обыденском переулке, который некогда славился смотровой площадкой на крыше: в былые годы мы любили подниматься туда и потягивать вино, бросая взгляд то на башни Кремля, то на дом Фалька, то на громоздящуюся у самых наших ног сложную систему крыш. В крохотной комнатке Собинова стояли холодильник «Розенлев», дорогая мягкая мебель, несколько корзин, набитых дефицитными продуктами, — все это составляло очевидное противоречие с отнюдь не аристократическим обликом хозяина. Поэтому я ничуть не удивился, когда выяснилось, что Собинов лишь на днях освободился из заключения, где отсидел шесть лет за нанесение тяжких телесных повреждений двум своим конкурентам по взиманию налога с арбатских торговцев. Поножовщина состоялась на общей кухне той самой квартиры, где мы теперь сидели. Видимо, Собинов поначалу умалчивал об этом из опасения, что мы откажемся стать его гостями. Кстати, на самом деле фамилия его была вовсе не Собинов — так его прозвали в лагере за любовь к пению. Вскрытие животов двум своим неприятелям хозяин оправдывал необходимостью самозащиты, хотя при его роде занятий подобные драматические события неизбежны и к ним следует постоянно готовиться. Впрочем, Собинов заявил, что устал от криминала и намеревается перейти к легальному бизнесу, установив на Арбате сосисочный автомат. Между прочим, прямой вопрос о причинах столь долгого пребывания в тюрьме я задал Собинову тет–а–тет, когда мы, уже изрядно выпив, вышли вдвоем с новой порцией чая все на ту же злополучную кухню. Вы знаете, что обсуждать подобные детали биографии в преступных кругах вообще не принято, а уж тем более на людях. Однако в тот вечер я оказался как бы центром компании, поскольку другие генералы Ордена предпочли поехать в притон, и такое мое положение давало мне право на рискованный вопрос. Помимо меня и Григорьева с супругой в компанию входил редактор газеты Народной партии России по имени Юрий, человек вполне приличный, хотя и горький пьяница (по слухам, позднее он сошел с ума и переселился в Феодосию). Его газета успела опубликовать одно мое стихотворение и затем приказала долго жить. Присутствовала также редакторша газеты «Гуманитарный фонд», некий юноша–художник, довольно верно набросавший мой карандашный портрет, и еще несколько персон без речей (то есть они, конечно, разговаривали, но вполне могли бы с тем же успехом сохранять молчание). Кроме того, мы познакомились с соседями Собинова, весьма приятными пожилыми джентльменами, один из которых до пенсии служил в каком–то министерстве, а второй — оператором на киностудии имени Горького. Беседа вращалась в основном вокруг литературных тем, но я участвовал в ней вяло, поскольку она не достигала того интеллектуального накала, который мог бы меня увлечь. Зато Григорьев веселился вовсю, градом сыпал весьма двусмысленные шуточки и сам же над ними заливисто хихикал. Постепенно компания стала таять: большинству ее членов приходилось собираться восвояси хотя бы потому, что всем расположиться на ночлег в комнате Собинова было решительно невозможно. В конце концов мы остались втроем: я, Собинов и редактор по имени Юрий. Несметное количество бутылок водки, наедине с которыми нас предательски бросили, не привело нас в смущение: к утру все они опустели, их участь разделила также хозяйская корзина с провизией, и я с сознанием одержанной победы задремал в кресле. Проспать ночь сидя — не лучший способ достичь наутро хорошего самочувствия, и пробудившись, я с грустью отметил в себе ряд неприятных симптомов похмелья. Зато Собинов, спавший на диване, выглядел еще более оживленным, чем накануне. Он занял у меня изрядную сумму и, заявив, что идет на Арбат по неотложным делам и скоро вернется, навсегда исчез из моей жизни. «Пчела за данью полевой летит из кельи восковой», — подумал я, услышав, как за ним захлопнулась дверь. Редактор Юрий, как и я, проведший ночь в кресле, также казался несколько подавленным, но, в отличие от меня, точно знал, что следует делать. «Знаю я тут одно местечко», — сообщил он, подразумевая пивной ларек. Выйдя из комнаты, мы встретили в коридоре обоих пенсионеров, на лицах которых ясно читалось похмельное уныние. Узнав о цели нашего похода, они обрадованно пообещали дожидаться нас дома, и мы двинулись в путь.