Юрий Калещук - Непрочитанные письма
Как бы ни развивалась техника, каких бы фантастических высот ни достигала научно-техническая революция, решающим звеном, решающим условием нормальной работы было и будет конкретное умение конкретного человека. Но это в общем. В частности, иначе говоря, в бурении особенную цену имеет не исполнительское умение, но способность человека к самостоятельным действиям на любом уровне — от начальника экспедиции до помбура. Режим скважины, поведение газоносных пластов не оставляют времени для производственных консилиумов — промедление может привести к катастрофе, и надо найти решение самому, надо уметь брать на себя ответственность. Наверное, здесь следует искать объяснение тому феномену из области социальной медицины, что буровой народ отличается особой неэластичностью позвоночника. Наверное, здесь же, в уважении к своему делу и в бессловесном уважении к себе, следует искать истоки их подозрительности и неприязни к легким и опустевшим словам.
Особую роль в северных экспедициях играет немногочисленная, но яркая группа, которую я бы назвал «робинзонами». Это люди с еще не сложившейся или уже распавшейся семьей, для которых дом везде, только не дома. Их отличает полная автономность, умение подчинять себе любые обстоятельства или ломать их. Они неуживчивы, порою вздорны, часто переходят с места на место, в общении с иными людьми держат дистанцию, они сентиментальны, легко помогают другим, трудно — принимают помощь. Большая Земля для них, в общем, довольно скучное, жаркое, пыльное место, где раз в три года они проводят свой длинный отпуск, изнемогая от безделья. Иногда они возвращаются на материк в неурочный час, но чаще лишь для того, чтобы, поворочавшись в спальном мешке, разостланном на паркетном полу, и с шумом «пробросав хрусты», снова вспомнить капризную полоску живой земли, едва прикрывшую вечную мерзлоту, — и умчаться к ней, меняя самолеты, как лошадей.
В моей попытке классифицировать северные типы, конечно же, больше воспоминаний и привязанности, нежели научной бесстрастности. Уже давно я заметил, что время в рассказах буровиков ведет себя как-то странно: когда в жанре устных мемуаров выступают молодые, время стремглав обегает один и тот же круг дважды и трижды, зато рассказы старожилов отличает абсолютная или, по крайней мере, относительная его неподвижность.
Ветераны северных экспедиций, как правило, люди основательные. Северные надбавки давно выбраны ими полностью — восемьдесят процентов, а это в сочетании с коэффициентом и «колесными» дает гарантированные четыреста рублей при любой производственной погоде. Они не любят перемен, много говорят о садике на Волге (на Днепре, Дону, Ишиме, Немане, Днестре, Припяти или Осколе), но знают этот садик больше по письмам давно выросших детей. Они незлобивы и безынициативны, обязательны и экономны во всем — касается ли это траты усилий или денег. В их громоздких, перенаселенных воспоминаниях министр — все еще шустрый помбур из соседней экспедиции, а лауреат, открывший крупнейшее в стране месторождение газа, — шалопай и неумелый охотник, промазавший в утку с десяти шагов. Нет ни одного более или менее известного человека, которого они бы не знали, с которым бы они не работали: «Вот как сейчас ты стоишь — так он стоял. А подъем был, скважина сифонила. Он варежку разинул — и его с головы до ног». Любят спорить на отвлеченные темы и обсуждают существование внеземных цивилизаций с ожесточенным вдохновением. К экспедиционным конфликтам относятся с великолепным равнодушием. Никогда никуда не спешат; все, что делают, делают на совесть.
Люди эти не были рождены другими, непохожими на нас, — такими их сделали обстоятельства и необходимость преодоления обстоятельств.
Этих, нынешних, привязывает к Северу не только любовь к нему, но и невозможность тратить в других обстоятельствах приобретенное длительной практикой умение (надо ли уметь зажигать костер на ветру, если для того, чтобы вскипятить чай, достаточно воткнуть вилку в розетку?). Структуру экспедиции определяет задана, а еще — страх, что задача не будет выполнена, если не постараться все взять на себя. Они бы и трубы принялись катать, дай им минимальную производственную базу; они бы и летать научились, да вот вырастить крылья как-то все недосуг...
— Какой мне сон приснился... — растерянно говорит Калязин. — Кошмар... Будто сидим мы все в балке у мастера и Панов называет фамилии тех, кто на отгулы полетит. Твою назвал, твою, твою — а мою не называет. И чувствую уже, что просыпаюсь, а сам глаза зажмуриваю: может, все-таки назовет?
Он выскребывает остатки тушенки, сожалеюще заглядывает в пустую банку и, приоткрыв дверь, бросает ее в лужу. Но банка, коснувшись воды, не поднимает брызг, а вдруг начинает скользить — медленно и бесшумно.
— Зима, что ли?
— Зима...
Тундра пятнистая, едва прикрытая снегом. Она стала просторнее, но это угнетающий простор пустоты. Белесый сумрак приближает границы отведенного глазу пространства — но что за чертою? Где-то растут деревья, они еще не потеряли листвы, к ним летят сейчас наши запоздалые птицы, — и ты вдруг начинаешь думать, что мир слишком велик и слов твоих никто не услышит. Наши письма канули в этой огромности, мы писали их летом, а уже зима. Надо вставать; пока ты лежишь, запеленутый в спальнике, как в коконе, ты беспомощен, сентиментален и одинок — но ведь это неправда.
С буровой доносится колокольный звон стропов: «тамтам-там-там-там!..»
— Зима, — говорит Гриша. — Вот Панов удивится! Я вчера ему говорю: когда котельную наладим? А он: еще же тепло...
Для начала я никак не могу закрыть элеватор. Подходит Калязин — тоже не получается. Наваливаемся всей вахтой, закрываем дверцу.
Потом в трубе застревает шаблон — грязь смерзлась, не пускает. Колотим по трубе кувалдой, сменяя друг друга, оттаскиваем нижний конец к козырьку и с размаху бьем трубой о ротор — безрезультатно, шаблон влип намертво. Снова по очереди молотим кувалдой — летит ржавчина, мерзлые комья шлепают по каскам.
Опускаем трубу на приемный мост, Калязин приносит обломки досок и проволоку, Вовка — ведро с соляркой. Привязываем доски к трубе, обливаем их соляркой и поджигаем. Через полчаса нам удается пропихнуть шаблон, нараститься. Автоматический ключ барахлит, докрепляем трубу машинными ключами. Но вот приходит в движение квадрат, колотятся стропы, и, задрав голову, ты смотришь, как приближается к ротору вертлюг, — идет бурение! И ты готов подпрыгнуть, повиснуть на стропах, чтобы еще и весом своим подтолкнуть инструмент глубже и глубже...
А если в минуту передышки подняться на полати верхового, увидишь кругом огни: в порту продолжается разгрузка судов — где-то сейчас там Мишаня; вон третий номер — туда уехал от нас Валера; а это восьмой — здесь, наверное, Годжа: далеко-далеко едва различимы огни тринадцатой буровой — там, быть может, Володя Шиков.
Мы не одни.
Петро и Ибрагим, Толян и Гаврилыч — ведь они тоже с нами; мы не одни.
— Падает проходка, — говорит Гриша. — Пора долото менять.
— Сколько пробурили? — спрашивает Вовка.
— Семьдесят два метра.
— Мало.
— Гляди, мало ему. Наверх быстрее, сейчас сгоняем вира-майна, еще побурим!
Но автоматический ключ скисает окончательно, мы долго возимся с каждой свечой и не успеваем даже поднять весь инструмент, когда за нашими спинами молча вырастает смена — Морозов и три румяных паренька с сонными глазами.
— От винта, Гриша. Через восемь снова выходить — перевахтовка.
Умыться, отталкивая друг друга от умывальника в тесном тамбуре, наскоро поесть — и спать. Это только один день тяжело, когда перевахтовка, зато теперь мы будем в дневной смене. Между прочим, это самая удобная смена.
На котлопункте замок. Я даже не подозревал, что здесь есть замки, — первый раз вижу.
— Чего это они? — недоумевает Вовка.
Через пять минут узнаем: продукты кончились, повариха еще вчера уехала на «горку» и до сих пор не вернулась. Поскребли по сусекам: початая банка тушенки, банка консервированных щей, две луковицы и четыре головки чесноку. Смешиваем все это, варим — пища неприхотливых богов. Во всяком случае, от нее становится теплее.
— Красота-а, — говорит Калязин и мгновенно засыпает.
— Красота-а, — говорит он двенадцать часов спустя, когда Гриша, сдавая вахту Морозову, небрежно сообщает, что пробурили мы сто сорок семь метров. Мне до сих пор не верится — но это так, и только гарь и копоть бесчисленных костров, которыми мы разогревали трубы, и опустевшие стеллажи подтверждают, что мы действительно пробурили почти сто пятьдесят метров за вахту. На козлах осталось инструмента метров на триста, остальные трубы все еще лежат на берегу, медленно вмерзая в твердеющую землю.
— Повариха приехала? — спрашивает Вовка.
— Пока нет.