Юрий Калещук - Непрочитанные письма
— С рыбалки? — продолжает улыбаться Гриша. — Вернутся.
Сначала показалось вдали слабое полукружье света.
Приближаясь, оно раздвоилось, и послышался ровный нарастающий гул.
Шел третий час ночи.
Мы бросились на край приемного моста, вглядываясь в темноту, словно островитяне, заметившие в ночи зыбкие паруса корабля и неверный свет керосиновых фонарей.
Гул нарастал. Лучи обозначившихся фар били от самой земли.
Однажды я видел в кино, как плывут бегемоты — только ноздри видны над водой. Похоже выглядел вездеход: над тундрой светились пуговки фар, а все неуклюжее и сильное тело его было скрыто от глаз. Вездеход подошел к приемному мосту, неловко развернулся и стал сдавать назад. Из кузова, плохо прикрытого рваным тентом, торчали две головы: Валера поглядывал на нас с нескрываемым торжеством, Варфоломеич ехидно улыбался.
— Буди крановщика, Гриша!
— Вал привезли?
— Ну.
Пока крановщик одевается, запускает двигатель, перегоняет агрегат к приемному мосту, Валера рассказывает:
— Сели мы с Варфоломеичем в его моторку — и на восьмой номер. Пока вездеход телепался, начали вал к погрузке готовить. Ну, а вся механизация у нас — цепные таля да два лома.
— Но самое забавное на обратном пути было. Спускаемся к реке, этот сундук на гусеницах переходит в плавучее состояние. А тяжесть будь здоров, борта сантиметров на пять над водой поднимаются, даже сильно вздохнуть боязно, сидим не шевелясь. И тут меня смех разбирает, просто трясет всего. Знаешь отчего? Я вдруг вспомнил трактормена с четвертого номера, который не знал, что вездеходы плавают. Помнишь, Гриша?
— Он однажды за вездеходом поехал. След в след. А тот возьми и в озеро сверни. Трактор за ним... Была потеха!
— Да, он жутко удивился, когда трактор начал тонуть...
Кран кладет вал и тяжелую чугунную крышку на край приемного моста. До дизельного сарая еще метров сто с трехметровым подъемом по козырьку.
— Маленькая задачка на сообразительность, — говорит Варфоломеич. — Условия: вес — четыреста кэгэ, лебедка не работает.
Гриша цепляет к валу петлю троса, говорит мне:
— Перекинь трос через кермачный ролик.
— Так вспомогательная лебедка тоже не рабо...
— А свободный конец быстро сюда!
Свободный конец Калязин с Вовкой крепят к тракторному крану.
— Хотя и не механик, — говорит Валера Варфоломеичу, — а соображает...
— Пошел, — Гриша машет крановщику.
Тракторный кран медленно набирает ход, а вал ползет в противоположном направлении, к козырьку. Поддерживая вал руками и одновременно уворачиваясь от него — крановщик смотрит назад, но видит только Гришу, стоящего на краю, и, чтобы остановить движение, надо махнуть Грише, а Гриша махнет крановщику, а тот нажмет на тормоза — это когда еще он нажмет! — мы вталкиваем стальную чушку в дизельный сарай, выломав всего две доски над входом.
— Примерно так, — говорит Варфоломеич. — Только грузить в вездеход это добро без крана было довольно скучно. Мы уж и полозья из «энкатэшек» заготовили, но все равно: качнуть-то надо. А уж это — только ломами...
— Ты бы поспал, Варфоломеич, — говорит Гриша. — Тебе же с восьми?
Ни Варфоломеич, ни Валера не откликаются — ворочают, устанавливают вал, крутят гайки, болты, и с лица Валеры не сходит торжествующая улыбка:
— Сегодня забуритесь, мужики!
Варфоломеич тычет мне в бок острым локтем и спрашивает, хитровато прищурившись:
— Так значит — шоссе Энтузиастов, дом сто восемь, под аркой?
— Выходит, так.
— Нет, не выходит. Я и в Москве-то после шестьдесят третьего почти не бывал. Как улетел на Север — не могу. Тянет, конечно. Но попадаю туда — сюда тянет. Что-то не то. Знаешь это как? Любишь одну, а она чужая, ищешь ее во всех — и ни в ком не находишь... В его словах, да и в голосе тоже, слышно такое, что я осторожно бросаю взгляд на его лицо. Глаза у него грустные и серьезные. Я жду, когда он снова заговорит, но он долго молчит, а когда вновь принимается разговаривать, то это уже другой голос и другие слова.
— В Уренгое у нас был один — отмотал лет двенадцать и решил домой вернуться. Через полгода — опять к нам. А Саня Анищенко ему: «И чего же ты? Дома, поди, огурцы каждый день ел, а здесь — даже огуречного лосьона нет...»
— Саня и не то мог сказать.
— Ты его знаешь?
— Знаю. Я был в Уренгое.
— А я что говорил? — вскидывается Варфоломеич. — Я же говорил: у меня память на лица — во!
...Разведочные буровые стояли на север от Уренгоя — по берегам Пура и его бесчисленных притоков; туда ходил пузатый «миша», вертолет Ми-6. Он летел долго, с короткими посадками, и сумрачное брюхо его постепенно пустело. На одной из таких посадок вылез и я. Буровая вышка стояла над обрывом, внизу лежал ноздреватый снег, на буровой шел подъем инструмента, узколицый парень лихо гонял элеватор, весело покрикивая на помбуров, и все норовил подняться на «погулянку» и поглядеть, далеко ли ушли два диких оленя, показавшиеся в конце вахты на том берегу реки. Сдав вахту, узколицый парень подхватил ружье и умчался на охоту. Увидел его снова я только ночью, когда он вышел подменить заболевшего бурильщика другой смены. Потом мы виделись часто — и когда он сосредоточенно стоял у тормоза, и когда, развалившись на рундуке, вдохновенно врал об охоте, и когда добродушно подтрунивал над сменным мастером, молоденьким Федей Хуснутдиновым. Это и был Саня Анищенко...
— Хотя, может быть, и не в Уренгое... — продолжает Варфоломеич. — Вот если бы так: я беру ружье, ты берешь ружье, берем спички, соль, спальники — и уходим дня на три в тундру. Питаемся — что добудем, спим — где придется. Вот если пойдешь и не отстанешь — тогда, значит, виделись...
— А если отстану? Уйдешь один?
— Нет. Не уйду. Но дальше пойду, как будто один.
— Суров ты, Варфоломеич...
— А иначе нельзя. Вот мне говорят там, в Москве: надо уметь жить, надо уметь жить! А по-моему, так: надо — уметь. И все!
— Порядок, — говорит Гриша, вытирая руки ветошью. — Давай опробовать вал.
— Давай, — Валера и Варфоломеич откликаются одновременно.
И буровая оживает.
Валера уходит вместе с нами в восемь утра, когда появляется смена, а Варфоломеич остается.
Вахта Ослина сразу же начинает бурить.
Мы возвращаемся в уже согревшийся балок. Тихо падает снег. Мы забираемся в спальники — скорее бы прошло время до вахты! — мы ждем вечера, мы ждем полуночи, ждем ночи, когда придет наша пора бурить.
И эта ночь наступает.
— Скоро наращиваться, — говорит Гриша. — Понял, да?
Хотя нет, не сказал он этого — он и губ-то не разжимал, — просто мотнул головой влево и вниз, а потом брови поднял: вот так, понимаете? И снова застыл, уставившись на щит гидравлического индикатора веса. Только правая его рука, лежащая на тормозе, слегка покачивается — плавно и почти неприметно. Но лебедка отзывается на каждое движение руки скрипучим поворотом барабана, и этот скрип — то яростный, то неожиданно молящий о пощаде — рассекает, распластывает самодовольный рев дизелей, перекрывает глухое ворчание вала и сварливое дребезжание ротора. И витки талевого каната, расправляясь, освобождаясь; уходят наверх, к кронблоку, а тусклая гиря вертлюга, похожая на перевернутый шлем или на лоснящееся от пота лошадиное брюхо, рывками спускается вниз, подталкивая квадратную штангу, и квадрат, стремительно вращаясь, расплескивая длинные маслянистые брызги, оседает в скважине. Где-то вверху, на уровне третьего или четвертого пояса, возникает, постепенно опускается ниже, становится настойчивее и наконец заполняет собою всю буровую нетерпеливый неумолкающий звон — это стропы лупят по стертым бокам вертлюга: «там-там-там-там-там-там!..» «Послушай, — спросил меня водитель болотохода, он стоял неподвижно, придерживая расстегнутые штаны, и мучительно вслушивался в гулкие голоса ночи. — Послушай, — повторял он, — что вы там все время куете?» Там-там-там-там-там-там!.. А мы не куем. Мы бурим. Непонятные и враждебные голоса буровой, распавшиеся на отдельные звуки, внезапно соединились — и уже опять различимы, опять читаются слова, и смысл их ясен: мы бурим, вы понимаете?
Скоро наращиваться. Вертлюг нависает над самым ротором, стропы бьют его по лоснящимся бокам, словно пришпоривая, звенят властно и требовательно: «там-там-там-там-там!»
Дождь немного утих, небо оторвалось от земли и висит совсем рядом, на уровне пятого или шестого пояса, оставаясь тяжелым и непроглядным.
— Сколько было наращиваний? — спрашивает Ослин у Гриши.
— Кажется, десять, — улыбается Гриша.
— А точнее? — недоверчиво тянет Ослин.
— И точнее — десять, — это уже Вовка Макаров встревает.
— Да, Гена, — весело говорит Гриша. — Сто девятнадцать метров. — Он сбрасывает верхонки, встряхивает кисть правой руки, шевелит пальцами. Поймав Вовкин взгляд, поясняет смущенно: — Будто елочными иголками осыпаны... Щекотно.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ. ВОЗВРАЩЕНИЕ