Алесь Адамович - Я из огненной деревни…
Я говорю:
— Неужели? А она:
— Правда! В застенке говорили.
— Ну, и эта девочка померила этот чулочек и ушла. Я говорю своему — его Мишей звали, моего человека:
— Миша, а как бы нам куда из дому уехать? Ну, вот же кусты рядом…
И только, мои вы детки золотые, как это вот мы с вами говорим, — уже выстрел. Уже люди, кто на конях, из того уже Адамова, из Первого, летят сюда. С травинки — выстрел. Тут упал один… Он так упал, его не убили… Ой, пули свищут… Разбили мне стекло в окне. Пуля разбила. Все уже — немцы тут. Окружили…
Но мой еще человек из застенка уполз в лес. Вот.
Приходит моя сестра да говорит:
— Знаешь что, Манька, — мне это, — дети твои будут там с моими меньшими. — Там у нее хлопец был и девочка та, что чулочек, я говорила, приносила мерить. — Нехай, говорит, они будут там.
— Нехай будут, — говорю я.
Этих детей она забрала к себе, дак они там… Дома они не сгорели, там их после перебили, у сестры…
Ой! Выхожу я во двор из своей хаты. Думаю: выйду я погляжу, что, где, куда люди, что они делают?.. Уже горит! С того конца, оттуда, от болота — все горит! Только та хата, моей сестры, и моя остались целы. Я — иду к сестре. Вижу: идет немец и полицейский. Ко мне идут во двор. Немец впереди, а полицейский сзади идет. А я иду по погоночке[19]. Дак он как встретился, дак мне — с одной и с другой. Дак я под забор — брик и лежу… Они пошли в хату. У нас стоял сруб новый, а хата у меня была из истопочки, времяночка маленькая. Дак мы уже достали лесу тогда, да уже срубили дом новый, накрытый был… Они пошли ту хату палить, а я тогда — в погреб. Такой был погреб выкопан и плашками обставлен. Картошка была, все… А я в ту картошку, к задней стенке, залезла и там сидела. Вот.
Слышу я — выстрел, плач соседки… Ну, все — нема детей. Ни моих, ни сестриных. Сестра дома была. И у нее двое детей…
Застенок весь спалили, уже сгорел. А они и пришли проверять. У нас тут длинный свинарник был, може, метров пятьдесят. Свиньи стояли колхозные. Дак они уже этот свинарник последний подожгли, окружили его кругом, стояли, думали, може, кто оттуда выходить будет… Ну, кто ж, если все люди были дома и всех они пожгли, всех побили!..
Пришли уже они и на мой двор проверять. Прогергетали что-то… А что я понимаю? Погреб этот открыли. И еще стояли конопли в том новом срубе, дак они запалили ту коноплю, чем-то облили, и такая вот была погребка, такая маленькая, чтоб снег дверей не заносил, — запалили и вкинули мне туда. Ой, ой, детки мои! — как нашло дыму, и погреб горит!.. Стенка ж деревянная. Эти, что дощечками обиты, тоже горят…
Ушли они. Думаю: что ж делать? А это ж еще, мои детки, на жизню, ей-богу, шло! Думаю: сгорю ж я, и никто меня не найдет, или задохнусь в дыму!.. Как-то мой человек мерил котух, доски городить, дак осталась тут палка. Я выползла, взяла эту палку… Известно ж, жара такая — запалили все постройки, дак лужа воды около порога погреба стоит. Дак я эту коноплю как откинула сюда, дак она упала в эту воду и погасла…
Пришли они снова, гергенули что-то… Я только прияла, что они говорят: „Ниц нема“[20]. Но не закрывали они этого погреба и пошли отсюда. И уехали.
А я уже до утра сидела там. А собака у моей сестры была, дак она всю ночь — ой-ой! — то уже лаяла, то уже лаяла!.. И что ж я знаю — или уже они уехали, или, може, думаю, остались… Сидела всю ночь.
Да уже утром приходит мой человек. Уже эта собака залаяла на него, а потом — известно же, свой человек, она его узнала. Подходит к дверям, а я ему говорю:
— Миша, это ты?
— Я, говорит. Може, тут и дети?
— Не, говорю, нема.
— А где?
— Не знаю, где. Были у сестры моей, у Лупиновича… Говорит:
— Что-то лежит у него на току, в гумне. Може, корова и конь сгоревшие.
Я говорю:
— Не, Мишечка, это побрали всё, немцы да полицейские позабирали с собою весь скот. Это, говорю, може, семья его и дети…
Эго ж и было… Двое его этих деток больших… А мои как сидели на полу… Известно, маленькие, а около печи полочек был такой… Хата была новая, хорошая. Как сгорела, дак они… Их кирпичом и завалило там… Они уже там и попеклись… Мы после только их косточки такие понаходили. И с платьиц пуговочки…
А то — сгорели они уже…
Эти трупы мы поубирали, позакапывали. Гробов не делали. Так, полотенцами позастилали и позакапывали. После уже их посносили на кладбище.
Вот какое положение.
…У другой сестры хлопчик сгорел, и сама сгорела. А мужа у сестры… Ехал за сеном на Ворониско, за своим, дак его зарезали там на острове… Немцы. Туда шли по лесу, там его остановили и там его зарезали. Я не видела, а говорил мой муж, что весь был изрезанный, нельзя было нигде, говорит, пальца положить.
Вот как издевались над народом!..
Мой был после в партизанах. А после пришел с войны с этой и заболел он, и помер. Еще, знаете, несчастье какое получилось: корову у нас украли из хлева после войны. А он немного был заболевший на беркулез, да вылечился, ездил проверяться, и врач из Слуцка сказал, что молодец ты, вылечился, только рубчик, как волосе чек, остался. Береги себя, говорит. А дальше, как украли корову, дак он попоходил за этой коровой, разыскивая, да попереживал: дети были малые, да после ж войны, это ж вот, не хватало всего, да все погорело, и одежа, и всё на свете, дак он как погоревал, дак и помер, малых детей оставивши…
Этак вот я и жила, мои детки. Ходила в колхоз на работу — Да ой, ой, — после ж войны ничего на свете не было… А я ж потом как-то вот их учила и повыучила вот… Стояла на штате, одних телят, може, двенадцать, да в ночное, да все на свете… Да уже лесу дали. Хлопец был в армии. И раз, и два дали. Да я уже эту халупинку вот пересыпала.
Дети поразъезжались, и жить некому…»
«Халупинка» у Марии Тарасовны ничего себе, снаружи исправная, внутри чистая. Только пустая еще, как хозяйка говорит: «новой обстановки нема». Стол и три стула. Кровать — в кухне. А на большом без мебели, чистом полу хаты поразбросаны куклы, игрушки, тряпочки… Вчера внучки гостили — дети послевоенной дочери, из соседней деревни приходили — праздник в бабушкином одиночестве.
Рада людям Мария Тарасовна, еле отказались мы от угощения, самым дорогим в хате заманивала: «Я вам и сала, хлопчики, нарежу…» И проводила на улицу, сердечно желая доброй дороги.
2
Жаволки — деревня в северной части Копыльского района, ближе к той лесной да луговой красе, где начинается Неман.
Деда и бабку Кузьмичей, Ивана Трофимовича и Агату Германовну, застали мы в хате. Старик отдыхал, пригнав с утренней пастьбы коров, а старуха управлялась в кухне.
Как водится, начали мы с хозяина. Иван Трофимович исподволь расшевелился, начал рассказывать, немного сбился, немного расплакался, а потом махнул рукой: «Нехай лучше она расскажет!..» Тем более что она и порывалась несколько раз помочь ему.
И вот бабуля Агата села к магнитофону.
«…Его я отправила, мужа, с сыном. Говорю:
— Езжайте, где-нибудь спрячьтесь в Кудиновичах, а я уже буду тут стеречь.
Потому что так было, что кто утек, дак всё позабирали у тех, а кто не утекал, дак у того ничего не брали. Полиция, немцы и какие-то мадьяры были. Дак я уже решилась:
— Вы идите, а я пожила уже, хоть меня и убьют, буду я уже дома. А если не убьют, дак заберут все, и мы ни с чем останемся.
Он пошел с малым хлопчиком в Кудиновичи, а потом немцы эти как поехали, дак они и вернулись назад. Дак я говорю:
— Господи, чего ты вернулся? Уходи ты опять с этим дитем.
Он тогда взял и зашел к моему брату двоюродному Они — не партизанские семьи. Сказали, что будут семьи партизанские убивать, а остальных — не будут.
— Вы, дети, разойдитесь по этим семьям, что не партизанские, дак, може, останетесь живыми. Никто ж не выдаст.
Ага. Меня застали в хате. Говорит:
— Партизан, партизан Кузьмич, у тебя сын в партизанах.
Вынули такую во бумагу, а там написаны семьи партизанские. Кто-то же написал! И говорит:
— Вот, Кузьмич Михаил в партизанах, три дня как забран мобилизацией.
— Что я вам, пан, скажу… (Надо же как-то спасаться.) К оружию мы все применяемся: с оружием придет партизан, с оружием придет и немец… А мы — ни при чем, не виноватые мы.
— А-а, — говорит, — сволочь ты партизанская! Партизанская мать!..
Да мне левольвером в грудь. Не стрелял, а стукнул. Так болело!..
— Подвесить ее! Идите веревку ищите!
А у меня сидит в хате много так этих полицаев, в халатах в белых, офицеры с погонами, кокарды высокие, а говорят и по-русски, и по-немецки. И кричат они на меня:
— Признавайся! А я говорю:
— Пан, я неграмотная, я испуганная. Спрашивайте, може, мужчины вам что скажут.
Они меня мучили, мучили, а я ничего не сказала. Так он писал, писал что-то все, а потом убежал, начальство это. Остальные сидят в кухне. А у меня так пересохло, хоть бы мне воды каплю выпить. Не могу уже, как одеревенелая вся. Про детей я уже и забыла, что они у меня есть. Ну, что деревянная. Я думаю: пойду воды напьюсь.