Владимир Петров - Черемша
Увидев лошадиный труп, киномеханик покрутил носом и сказал:
— Стало быть, одна уже готова… А я думал, чего ты из ружья палишь? А ты, значит, похоронный салют делал? Предрассудки всё это. Хотя именно так поступали все истинные кавалеристы, даже будёновцы. Потому что конь есть боевой друг.
— Ага, — сказал Гошка. — А вот на панихиду тебя как раз и не хватало. Давай речь говори.
— Дурак ты, Полторанин, — Степан презрительно оглядел табунщика с высоты своего саженного роста. — Безыдейный невоспитанный индивид. Удивляюсь и не могу понять, как могли поручить тебе это ответственное дело?
У Степана головка маленькая, круглая, вроде сметанного горшка, а наверху, заместо крышки — ершистая черпая шевелюра и модная чёлка язычком-треугольником. Из-под чёлки буравят глаза, тоже чёрные, въедливые и цепкие.
Гошка скрутил цигарку, прикурил и, втянув махорочный дым, зычно кашлянул-гыкнул, как это делал дядька Гришай после первой затяжки. Покачал головой, с досадой подумал: вороньё разогнал, так теперь этот деятель прицепился.
— Ты на лесосеку едешь, что ли? Ну так езжай своей дорогой. Вон по косогору обходи табун и мотай отсюда. Без тебя тошно.
— И не собираюсь, — Стёпка нагнулся, переломился надвое, обчищая штанины от репейников, затем с достоинством оправил фланелевую куртку, увешанную значками. — Я направлен к тебе для помощи и контроля. В своё время я прошёл месячные ветеринарные курсы, правда, по овцеводству. Мы не можем бросать на произвол судьбы больных государственные лошадей.
— Кто это мы? — удивился Гошка.
— Комсомольцы. А вообще, меня Денисов прислал.
— Понятно… — протянул Гошка, ничуть не обрадовавшись неожиданному помощнику. — Ну что ж, раз прислал, стало быть, принимайся за дело.
А сам подумал: мороки прибавилось. Хотел было спросить Стёпку, где, мол, ты был, такой заботливый, когда лошадей стрелять собирались? Но махнул рукой: ругайся или не ругайся, от Стёпки всё равно теперь не отвяжешься. Ежели за что берётся — вцепится, как клещ. Да оно уж и не так плохо, всё-таки какая ни есть, а медицина присутствует.
— Ну что делать-то будем, лекарь-пекарь?
— Зарывать труп, — сказал Стёпка. — Прямо на этом месте. А потом для дезинфекции разведём костёр. За неимением извести.
— Зарывать? Чем?
— Лопатой. Я предусмотрел и захватил с собой.
Ну прохиндей! — присвистнул Гошка. Даже лопату не забыл. Наверно, и бумагу для всяких-разных актов тоже прихватил. А как же.
— Ладно, — сказал Гошка. — Тогда закапывай, а я пойду лошадей погляжу, которая теперь на очереди.
— Нет, — резко дёрнул головой киномеханик. — Рыть будешь ты. Мне необходимо делать срочную, медицинскую обработку лошадям. Карболкой, лизолом и другими медикаментами. Жара, мухи, пыль — пагубное дело для травмированного кожного покрова. Я иду за аптечкой.
Гошке осталось только руками развести: ничего себе, помощничек явился! Прямо с ходу — в командиры. Ну да ладно. Какая разница, что кому делать, лишь бы польза была.
Солнце уже закатывалось, присаживаясь на каменную плешину Проходного белка, когда они подогнали табун к липатовскому Старому Зимовью. Всю дорогу Стёпка, из предосторожности, ехал на своей кобыле впереди, так что возиться с измождённым табуном, пошевеливать отставших коней пришлось одному Гошке. На заимке не виделось жилья: торчало под скалой в смородиннике, в лопухах ревеня несколько посеревших досок да на жердине болтался закопчённый медный чайник.
Встретил их Нагай, дряхлый, уже слепой кобель, хрипло погавкал для порядка, расчихался (карболовая вонь шла от табуна) и спрятался в карагайнике.
Гошка слез с седла, прислушался к говору недалёкой Выдрихи. Смутно — и радостно, и грустно на душе: липатовская заимка была, пожалуй, единственным отчим домом в сиротской его судьбе. Два долгих года прожито здесь, две зимы и два лета. Отсюда он ушёл к людям, увидел школу, интернат, машины, кино, магазины — всё это оседало потом в памяти ярко, выпукло, но разрозненно, не собранное воедино, не согретое теплом домашнего уюта. А вот то, что происходило тут, помнилось туманно, очень отдалённо, зато если вспоминалось, то теснило грудь, трепетным комом подкатывалось к горлу.
— Ну, где твой дед? — нетерпеливо спросил Степан. — Может, его и дома нету?
— Дома, — сказал Гошка. — Чайник висит — стало быть, дома. Это для таёжников такой знак выставляется. Может, на речке лозу для корзин режет. Он ведь корзины плетёт на продажу.
Почесав в раздумье затылок, Гошка хмуро оглядел сидящего в седле киномеханика (ну и дылда — ноги чуть не по земле волочатся!), и счёл нужным предупредить:
— Ты, Степан, повежливее будь с дедом. Не перечь ему и не спорь, разные теории не разводи. Он больно суровый, дед Липат. Быстро взашей надаёт, а то и палкой врежет.
— Не пугай, — отмахнулся киномеханик. — И вообще, не учи учёного.
— Как знаешь… — буркнул Гошка.
Свистнуть, что ли? Да, вроде, несподручно: пальцы лекарствами провоняли и, опять же, заразу всякую в рот тащить нельзя. Лучше, пожалуй, сходить, поискать хозяина.
Гошка направился было по заросшей тропке к жилью, но тут появился дед Липат собственной персоной: хромой, скособоченный, лохматый, в брезентовом плаще-балахоне, похожий на сбежавшее с грядки огородное пугало. Шёл он как-то боком, повернув голову и нацелив на приезжих свой единственный глаз.
— А, Гошка? Опять ты… — равнодушно сказал дед, как будто Гошка только вчера приезжал на заимку (он с прошлого лета здесь не был!). — А лошадёнки при тебе чьи? Зачем пригнал?
Не слушая ответа, дед ковылял дальше, но неожиданно остановился, вперив удивлённый глаз в киномеханика, дрыном торчащего в седле.
А это что за шкилет пожаловал, прости господи? Твой дружок, никак? Лицо надутое, а сам дурак — по глазам вижу. И не здоровкается. Ты пошто не здоровкаешься, парень?
У Степана кадык заходил на жилистой шее, будто шишку кедровую проглатывал. Что-то собирался ответить, силился сказать солидное, а не получилось — мешала та самая шишка.
— Ты с коня-то слезай, слезай! — бубнил дед. — Кто же со стариком с лошади разговаривает? Ит ты, невоспитанный какой! Ну, слез? И слава богу. А говорить мне ничего не надо, помолчи лучше. Вижу, умного не скажешь. Потом, потом!
Суковатой палкой раздвигая лопухи, дед заспешил дальше, к табуну, понуро кучившемуся на опушке. Остановился, с минуту буравил глазом лошадей, сплёвывал, пришёптывал чего-то в жиденькую бородёнку. Дёрнул Гошку за рукав сердито, озлобленно:
— Скажи-ка мне, варнак недобитый, это кто же так животину ухайдакал?
— Больные они, дед, — сказал Гошка. — Сап у них.
— Чаво? — дед потоптался на месте, зыркнул на Гошку, на киномеханика и побежал, дёргаясь и семеня, к табуну, зашёл там в самую серёдку. Минут пять глядел лошадей, палкой приподнимал верхние губы, осматривал глаза, ноги, нагибался иным под брюхо.
Возвращался дед ещё более злой, издали ругался, размахивая палкой. Попёр прямо на Стёпку, тот быстренько увернулся, спрятался за Культпросветку.
— Кто сказал сап? Ты, дубина, сказал сап? Ты фершал, али кто?
— Я киномеханик… — не на шутку перепугался Стёпка. — Я их только мазал. Для профилактики.
— Погоди, погоди, дед! — вмешался Гошка. — Он тут ни при чём. Это на стройке, на конном дворе определили, что у них сап. Понимаешь, работала комиссия.
— Ироды! — возмущённо кричал дед. — Забили, захлестали лошадёнок, а все хотят свалить на болезнь. Нету у них никакого сапа! Они на брюхо хворые, кормили их разной дрянью. Плохо кормили!
Дед возбуждённо высморкался, прикладывая палец поочерёдно к одной и другой ноздре. Утёрся грязной тряпицей, успокоился. Сказал Гошке:
— Опять ты вырядился, будто юродивый. И штаны цыганские нацепил, балаболка! Тьфу! Коней-то лечить пригнал, что ли?
— Ну да…
— Бот сам и выхаживай, мне некогда. Маралий корень им надобен, поило заварное делай. И пущай пасутся вволю, вон туда их гони на луговину, на кендырь да на дудник сладкий. Живо оклемаются.
Вечером на берегу старицы жгли "гостевой костёр" по давней традиции Старого Зимовья. Раньше-то к деду много разного таёжного люда хаживало — далеко шла о нём молва как о человеке, знающем травы, "разговорном да приветистом", умеющем слово сказать заветное, истовое, из самой души вынуть то слово да и в душу положить. Не держался Липат кержацкой общины, ни к кому на поклон не ходил, жил сам по себе бобылём-волдырём. Ладил дуги, полозья берёзовые, дёготь гнал, медок махал (четыре колоды — не пасека!), а в последние годы — как медведь-шатун помял его по зиме: глаз вышиб, ногу изувечил — перешёл старый на корзинки да веники. Да и народишко шибко умный пошёл, забывать стал отшельника-ведуна.
Поздняя заря размахнулась в полнеба, густая, молочно-розовая, цвета чистого коровьего вымени. Уходила медленно, будто тяжёлый полушалок сдерживала, из-под которого выскакивали-перемигивались звёзды. Над костром висел тот самый медный чайник-шарабан с погнутым носом, неподалёку вздыхали, фыркали кони, жались к дыму от мошкары. На бугре скрипел дергач, в ивняке поблизости ему сонно вторили перепела…