Хамид Исмайлов - Железная дорога
Продав её половину местным дунганам, они купили здесь два подворья в их же махалле, где вскоре Махмуд-ходжа младший женился на загостившей у родственников Алихон-туры красавице Замире-бону из богосвященного Сайрама.
Всё бы шло хорошо, да вскоре из-за каких-то новых революционных событий у Ярим-пошшо — «Полуцаря» или Туркестанского генерал-губернатора, где-то в пути между Ташкентом и Джизаком застрял с товаром Алихон-тура, и Махмуд-ходжа младший, учуявший начало нового круга несчастий, поспешил совершить искупительный обряд — паломничество в Мекку и Медину. Распродав четверть расплодившейся отары дунганам за китайское золото, оставив другую четверть семье на прокормление, он взял с собой в путь неверующего Майкэ и погнал половину отары отрогами Тянь-Шаня и Памира в сторону Хорасана. За горний переход Майкэ съел половину оставшейся половины отары, но по выходу на священную реку Фират, отара чудесным образом удвоилась. В ее верховьях Майкэ пил воду как из Нарына, тем временем как отара переправлялась по мелководью на другой берег.
На Аравийском полуострове их засыпало песком, но Майке теперь мог съедать лишь половину того, что съедал раньше — не было ни капли воды, не говоря уже о луке, и тогда съеденных баранов он запивал кровью свежежертвуемых. В пустыне Хиджаза они оставили целые дюны над падалью, но когда вышли к отрогам близким к священной горе Арафат, Майкэ наотрез отказался идти дальше и остался множить отару, тогда как Махмуд-ходжа ушёл с попутчиками на поклонения.
Пока он поклонялся, в далёком Баласагуне у него родилась дочь, зачатая в день выхода в хадж, а потому её без разрешения отца назвали Хаджиёй. Об этом ему сообщил Майкэ, которому в дни молений Махмуда-ходжи, когда тот бросал камни в шайтана, наводнившего мир смутой и революцией, было видение. Это же видение повелело простодушному Майкэ распродать баранов на жертвоприношения, а поскольку за набранное золото никакой пищи кроме проданных баранов, да их освежёванного мяса купить было нельзя, то Майкэ в замешательстве сидел на мешке золота, голодая вот уже восьмой день.
Просидел он в задумчивости и ту ночь, когда вернулся к человеческой жизни Махмуд-ходжа с попутчиками, но задумчивость его была светла. К утру, когда проснулся первый из путников, Майкэ вдруг запел. Он пел обо всём, что видел вокруг, и всё, что он видел вокруг становилось песней: маки на склонах горы, кудрявые облака в сине-пепельном небе, курчавые, распроданные овцы на выженно-пепельных косогорах, закат в пустыне и звёзды на небосклоне. Он пел о человеческой судьбе в руках Провидения и долгой дороге в песках. Странно-чудесными были эти песни, устрашающе-грозные картины огня и всклоченных гор вдруг разрешались в них сочащимися пальмами и реками, стекающими к их подножию.
Ему ничего не стоило сложить многие сотни строк о всаднике, проскакавшем мимо или о свистящем в иракской степи хомячке, но больше всего он вдохновился от гор Анатолии и от коней Ахал-Теке, о которых сложил целые поэмы, и они впоследствии вошли целиком и без изменений, разве что под чужим именем в киргизский «Манас».
Самое странное, что теперь их не засыпал ни песок в пустыне, ни снег в горах, ни пыль в степи. Поскольку Майкэ всё время дороги и привалов играл на кобузе, исполненном туркменами Хорасана из мазендаранской шелковицы, то он перестал почти пить и есть. Иссохшие реки после их переходов вброд, расходились в половодье от напеваемых им дождей, горы вставали им вслед каменной стеной без единой щербинки, скрывая свои пройденные ущелья.
В Хироте перед усыпальницей великого визиря и поэта Мир-Алишира необразованный Майкэ вдруг заговорил персидскими газелями, и прислужник этой усыпальницы персиянин Джебраль, поражённый диким великолепием этой поэзии, пригласил их погостить к себе, несмотря на то, что сам был шиитом.
За богословскими прениями выяснилось, что оказывается Джебраль бежал прошлым годом от иранской революции сюда в Хорасан, впрочем, как и Махмуд-ходжа от русской. И тогда Майкэ пропел им песню о соколе-праведнике и змее-смутьянке. Прослезившийся Джебраль оставил их еще на семь дней и подарил ашугу маленькую отару кандахарских тонкошёрстных коз. Все эти семь дней они ели, молились и рассуждали о некой заветной земле, где нет смут, и где все люди — как Майкэ. На восьмой день, в минуту прощания, неуч Майкэ пропел прощальную элегию потухшему пепелищу на арабском, которую тут же записал памятливый персиянин, но почему-то впоследствии эту элегию прозвали «Муаллакой» и приписали по ошибке Имру-уль-Кайсу.
Но да бог с ними. Ведь в дороге Майкэ опять запел по-киргизски — отара коз так лучше паслась и плодилась, и когда, минуя Мазари-Шариф, они приближались уже к верховьям Вахша, у самой горы Марги Мор их догнал Джебраль Симави, распродавший, как оказалось, за эти дни всю свою недвижимость, дабы как счастливый Махмуд-ходжа, увидеть ту заветную землю, где рождаются люди, подобные несравненному Майкэ.
Вместе они миновали Гиссар и Зерафшан, Джиззак и Ходжент, и когда уже подходили кругом к Ташкенту, в казахской степи близ реки Гилас вдруг вышли на бесконечную лестницу с железными поручнями, положенную на землю от края и до края. Пока ошарашенный Майкэ осёкся на пении и удручённо взирал себе под ноги, вдалеке раздался тонкий свист, — так хомячок свистел в песках Хиджаза, этот свист всё больше и больше утолщался, и вдруг обрёл огнедышащие черты, нагнетая неописуемый ужас на Майкэ. Козы блеяли как недорезанные и метались по круглой степи, кони спотыкались среди овец, хрипящие Махмуд-ходжа и Джебраль судорожно молились на Каабу хором. И тогда мимо них пронеслось с диким свистом и грохотом змееподобное чудище, набитое изнутри и доверху кафирами, что-то кричавшими и махавшими руками… «Светопреставление!» — думали и суннит Махмуд и шиит Джебраль.
И лишь этот задрожавший как шаман Майкэ вдруг запел на каком-то каркающем и оборванном языке. Два часа не смолкая, он пел эту хриплую песню, которой не было названия. Страшные картины то и дело перемежающиеся как рефреном словом Гилас, где река вдруг застыла от ужаса последнего дня, где вода превратилась прямо на глазах в железо, а ил, поросший камышом — в деревянные поперечины, меняли одна другую. В судорожных видениях Майкэ вставали то слепые старики, то зарезанные мальчики, они толпились на берегу это железной реки, через которую уже нельзя было переправиться. Сама огненная река превратилась в этих огнедышащих словах в мост Сират и по ней шли не люди, но пожирающее людей чудовище. Но потом голос Майкэ вдруг взмыл в некие надпыльные высоты, где зависло заслушавшееся степное солнце и вдруг растаял синим дымом. Козы успокоились, присмирели кони, Махмуд-ходжа и Джебраль встали из-за молитвы. И тогда Майкэ пропел свою последнюю песнь о Гиласе, как о счастливой и едва ли достижимой мечте, и кровавые слюни брызгали из его опаленно-почерневшего рта. На исходе второго часа этого страшного хрипа Майкэ бездыханно упал вместе с закатом солнца.
Утром следующего дня Махмуд и Джебраль похоронили его как правоверного, омыв его в мутных водах Гиласа и зашив в дорожную чалму хаджи. А похоронили они его оплаканного у одинокого кургана неподалёку от казахского Каплан-бека. Тогда-то и поселился Джебраль Симави в ближайшей осёдлой местности — там, где они вышли на железную лестницу, распростёртую по земле, и эта местность называлась, оказывается как и река — Гиласом, и поселился Джебраль в этом предречённом Гиласе, чтобы присматривать по привычке за безвестной могилой безвестного Майкэ. Туда же вскоре перебрался и Махмуд-ходжа со всей своей семьёй, чтобы благодать, принесённая в мир Майкэ, росла и множилась. Но по железной дороге, положенной по земле уже шла новая революция.
Глава 13
Зажил Обид-кори свою жизнь с драгоценной и единственной Ойимчой, но покоя не знал изнутри. Грызла его мысль, что купил он-таки Ойимчу — эту родовитую потомицу Пророка, мучило его сознание того, что для всей её многочисленной родни он так и остался пусть образованным, пусть набожным, пусть… хоть каким, но киргизом! Вон и в последний раз, когда пошёл в горах первый снег, когда упали первые хлопья и на Моокат, один из двоюродных братьев Ойимчи вложил ему за пояс — по сартовскому обычаю «кор хат» — весть о снеге — согласно которому Обид-кори теперь должен был готовить громадное угощение и принимать всю родню. И Слава Аллаху! — принял бы гостей не хуже других. Но глянь, что написал этот ловкий турчонок:
Корхат тушса киссасига хар инсоннинг,
хар инсоннинг бизда бурчи — зиёфатдур.
Инонурмиз, сиз хам, Кори, рози булуб,
зиёфатни демагайсиз — бу офатдур.
Когда «снежная весть» попадает в карман человека,
то обязанность всякого — готовить угощение.
Мы верим, что и вы, Кори, согласитесь
и не станете называть угощение — бедой.
Ишь ты! Дескать, обычай их таков! И ты, дескать, пусть и киргиз, но должен согласиться с ним!