Явдат Ильясов - Пятнистая смерть
Однажды, по дороге от своих шатров к ставке Томруз, медленно взбираясь на плотно слежавшийся бархан, он встретил стрелка Хугаву.
Трудно было старику подниматься по склону — ноги заплетаются, палка вот-вот вывалится из трясущихся пальцев. Хугава поспешно спрыгнул с коня и заботливо поддержал Дато под локоть.
— Не прикасайся ко мне! — остервенело закричал Дато. — Не трогай меня нечистой рукой. Я вижу на твоей ладони след греха. На ней еще не высох пот распутной Томруз. Что? Ты еще не устал от объятий старухи? Где совесть? Прельстился женщиной, сын которой годится тебе в младшие братья. О негодяй! Хочешь рукою Томруз вырвать у меня власть? Не удастся. Я все знаю. Дато не перехитрить. Старая кожа крепка, старая кость тверда. Старую птицу приманкой не проведешь. Старый бык и ночью найдет путь в загон. Прочь!
Подобно черепахе, у которой пополам треснул панцирь, кое-как уполз Дато за гребень бархана.
Долго стоял Хугава внизу, одурело уставившись в корявые следы свихнувшегося старейшины. Он постучал себя кулаком по виску, стараясь хоть немного прояснить мозг и, рассеянно взглянув на коня, бездумно взобрался ему на спину.
В другой раз Дато нежданно-негаданно объявился перед женою Хугавы. Старших положено уважать. Молодая женщина пригласила белобородого в шатер:
— Отведайте нашего мяса.
— Что? Пусть его коршуны жрут! Чтоб я ступил в жилище, где поселился блуд? Никогда! Где твои глаза, несчастная? Разве ты ослепла? Где твои уши? Разве ты оглохла? Разве ты ничего уже не видишь и не слышишь? Томруз сделалась подругой Хугавы. Ступай! Спеши. Торопись. Не медли. Он и сейчас с нею.
— Томруз… и Хугава? — удивилась женщина. — Не может быть. Я знаю Хугаву. И знаю тетушку Томруз. Прости, отец, но ты говоришь неправду.
Стройная и крепкая, как и сам Хугава, лицом приятная, взглядом смелая, она стояла, спокойно возвышаясь над стариком, корчившемся от бешенства, и неприязненно смотрела в его безумные глаза.
— Что? Я говорю неправду? Выходит, я лжец? Я обманщик? Я пустой болтун? А-а-а! Все вы тут в сговоре, я вижу. Будьте же прокляты все! В первый раз встречаю женщину, которой все равно, с нею муж или с другой. Значит, и сама ты нечиста, как кобылица весною. Грех! Свальный грех!
— Как тебе не стыдно, отец, — глухо, сквозь зубы, сказала жена Хугавы. — Лучше б ты мирно сидел среди внуков своих, уму-разуму их учил бы, чем рыскать от шатра к шатру с клеветой на устах. Уймись! Перед богом ведь скоро предстанешь.
— Что? Не оскверняй имени божьего погаными губами!
Тьфу ты, бес. Не такова была жена Хугавы, чтобы терпеть напраслину. Даже от наистаршего человека в племени.
Да если вправду Томруз стала подругой Хугавы — что из того? Если уж такой мужчина, как Хугава, сблизился с такой женщиной, как Томруз, то это у них отнюдь не баловство. Значит не могут иначе. И отвергнутой жене не к лицу лезть в сердца тех двух. Где сказано: «Человеку запрещено любить человека»? Нигде. Зато всякий знает пословицу: «Не суйся с топором между корой и древесиной — дерево погубишь».
Конечно, обидно за себя. Но — не привязать к столбу струйкой дыма голодного коня, рвущегося к свежей траве. Не разжечь ревностью угасшую любовь.
— Ах ты, дряхлый осел! — разразилась молодая женщина. — Тебе-то что за дело, вместе они или не вместе? Холодно от этого или жарко? Голодно или сыто? Светло или темно? Э? Хотят быть вместе — пусть будут. Убирайся отсюда, седой дурак! Хил, хвор, хром, на пищу для стервятников — и то не годится, а туда же… Не совестно за мужчиной и женщиной подглядывать? Э? Может, ты сидел, как пень, в кустах да слушал, распустив слюни, о чем они говорят? Ты кто: почтенный старец, мудрый вождь или — завистливая старуха-трясуха, на всю жизнь оставшаяся девой? У-у, облезлый верблюд, колченогая кляча. Убирайся отсюда!
Разговор, состоявшийся между женой и мужем, когда усталый Хугава приехал с пастбищ домой, был краток.
Майра — взволнованно, но сдерживаясь:
— Дато твердит, будто ты слюбился с Томруз.
Хугава — с удивлением:
— И ты… веришь ему?
Майра — смущенно:
— Нет, но… беспокоюсь.
Хугава строго:
— Напрасно! Разве я сам первый не откроюсь тебе, если случится что-нибудь такое? Не понимаю, какой змей ужалил бедного Дато. Он и мне говорил всякую чепуху. Ну, мне-то ладно — кто я? Но так гнусно оболгать святую Томруз! Ведь она для нас — как родная мать! А ты — ты все это забудь. Хорошо? Никакой жены, кроме тебя, Хугаве не нужно.
Майра — благодарно, со слезами в голосе:
— Знаю…
Хугава — озабоченно, думая уже о другом:
— Знаешь — ну и чудесно. Что сегодня варили? Горячего хочу.
Майра — жалеючи мужа:
— Что могли сварить? Ту же похлебку. Не праздник.
Хугава — радостно оживившись:
— Похлебку? Тащи! Сказано: дай гостю хоть воды с водой — не дай лечь спать с пустым брюхом. Для голодного и соль с перцем — жирная еда. И горох, как масло. И просяной хлеб слаще инжира. И отруби хороши, коли голоден. Для голодного…
— Хватит, хватит! Заладил. — Майра расхохоталась.
Хугава был доволен. Развеселил жену! Они забыли о Дато. Но Дато не забыл о них. На следующий день старик добрался до самой Томруз. Она сидела на белом войлоке в кругу родовых вождей. Здесь же находились и Хугава с женой. Говорили о предстоящей перекочевке.
— Что? Нежитесь, тешитесь, щебечете? — Изо рта скверного старика полетели мерзкие ругательства и тяжкие, заведомо ложные обвинения и оскорбления.
— И все это — из-за белого войлока? — сурово сказала Томруз, когда клеветник задохнулся и умолк. — Ладно. Иди садись, если уже тебе так хочется сидеть на белом войлоке.
Она поднялась и сошла на траву.
Дато мигом бросил палку, рванулся вперед, растянулся на войлоке и судорожно вцепился скрюченными пальцами в его края. Томруз, старейшины, Хугава и Майра тотчас удалились, не произнося ни слова и не оглядываясь.
Дато — один. Холодно ему и страшно одному, но еще пуще он боится хотя бы на время покинуть белый войлок. Займут! Всю ночь кричит Дато, грозно призывая к себе сородичей. Проклинает. Ярится. Бранится. Отдает какие-то приказания и распоряжения. Но к нему никто не подходит.
— В него вселился бес, — сдавленно шепчет Майра, прислушиваясь к хриплым стонам сумасшедшего старца.
— Три беса в него вселились, — поправляет Томруз жену табунщика. Бес зависти, бес тщеславия и бес властолюбия…
Утром саки пошли взглянуть на затихшего Дато. Он лежал мертвый, на мокром, загаженном войлоке, обнимая его широко раскинутыми руками. И неживой оскаленный рот злосчастного Дато как бы испускал рычание: «Не отдам!»
— Эх! — сокрушенно вздохнул Хугава. — Жил бы еще двадцать лет, сам бы радовался и радовал других. Так нет же… — Он угрюмо махнул рукой. — Про таких, видно, и сложили поговорку: «Гонялся за славой — обесславился».
Что ж, у Дато не стали отнимать войлок, отвоеванный им ценой стольких усилий. Так и оставили старика у озера на куску вонючей кошмы, а сами откочевали к северу, туда, где зеленели травы свежих пастбищ.
Саки не предавали земле людей, умерших нечистой смертью.
Покинув Задракарту, путники двинулись по долине Сарния.
Впереди всех, по каменистой дороге, то взбегающей на склон горы, то спускающейся к самой воде, ехал в легкой колеснице Куруш.
Его сопровождали верхом на лошадях Виштаспа, Утана и Гау-Барува, и с ними — тысяча царских телохранителей, одетых в узорчатые накидки и пестрые юбки, подоткнутые наподобие шаровар. На головах у них красовались шапочки с плоским верхом или мягкие, без торчащего угла, башлыки.
То был мадский наряд, лишь недавно принятый в Парсе.
Куруш не терпел его — или делал вид, что не терпит? — за сложность, и носил обычно круглую персидскую шапку и простую, просторную и длинную, чуть ли не до пят, рубаху с широченными рукавами.
— Не люблю все чужое, не персидское, — проворчал Куруш, неодобрительно косясь на приближенных, облачившихся в пятнистые, как шкура леопарда, хитоны; чтобы скоротать время и дорогу, путники вели разговор об одеяниях различных племен.
«Хе! Смотрите, какой истинно персидский муж, выискался, — скривил губы Утана, считавший, как и большинство персидских вождей, мадскую одежду великолепной. — Притворщик. А золото? Золото тебе подавай хоть кушитское, хоть хамитское — золото чужое ты любишь».
За персами следовал отряд лидийцев Креза — светлобородых людей в опущенных на брови капюшонах и очень коротких, выше колен, перепоясанных туниках. Они горбились на тяжеловесных конях, сжимая в левых руках, обнаженных до плеч, копья с толстыми древками.
Позади выступал под охраной трех сотен конных воинов караван Утаны десять десятков двугорбых бактрийских и одногорбых арабских верблюдов и верблюдиц.
— И чем ты намерен потрясти саков? — спросил Куруш. — Что для них везешь?