Владимир Сосюра - Третья рота
Но я отскочил в сторону и стал с жаром объяснять ему, что я не виноват, что у меня такие вредные братья и сёстры, которые рвут чужие книжки. А я очень люблю их, они для меня самое дорогое в жизни, и меня не надо бить.
Мне было двенадцать лет, но я так вдохновенно и убедительно говорил, пересыпая речь иностранными словами, я говорил так пылко, что парень только удивлённо разводил руками:
— Вот это голова… Ну и голова…
А я, смуглый воробышек, стоял перед ним и ждал приговора.
Тут же был и другой парень, который молча слушал нас. И когда я умолк, он, побледнев от гнева, подошёл к моему палачу, взял его за грудки так, что тот потемнел от прихлынувшей крови, и шмякнул его об изгородь:
— Долго будешь мучить этого пацана?
Хлопцы разняли их. И тот парень больше меня не трогал. Он даже пригласил меня к себе и ещё дал книжек.
Летом я убегал в поле и там, в аромате шумящих трав, забывал над книжкой обо всём, околдованный неведомыми мирами и приключениями.
О моей любви к книгам узнал заведующий заводской библиотекой Сергей Лукич Зубов и стал бесплатно давать мне читать книжки. Книги заменили мне товарищей и материнскую ласку, еду, они обогатили новыми красками мою душу, и она расцвела, ярко и любовно освещённая свободной мыслью. Они дали мне крылья, дали будущее, они открыли мне огненные пространства, полные золота и крови… Красота и сила открыли мне свои объятия, своё лицо. И после того, как я увидел живые картины в кино, где под волшебную музыку проплывало перед глазами то, что можно вызвать лишь силой воображения, когда читаешь книгу, я так намозолил глаза хозяйке иллюзиона, что она разрешила мне бесплатно смотреть картины. Конечно, моими любимцами стали Нильсен и Максимов. А Макс Линдер доводил меня до коликов в животе.
Но вот навалилась тоска. Благодаря кино я ещё сильнее почувствовал разницу между своей и той роскошной жизнью, которой живут другие, избранные счастливцы, каким мне не быть никогда, к чему мне никогда не долететь, хоть и есть у меня крылья, но это крылья фантазии, на которых в реальной жизни не взлетишь даже на крышу нашей мазанки.
И когда бархатные аккорды незнакомой музыки заливают тёмный зал иллюзиона, я плачу едкими слезами обиды так, что мокрыми становятся мой подбородок и мои детские губы. Как птица с перебитыми крыльями бессильно бьётся в луже собственной крови и никогда не взлетит в синие прекрасные дали, так и я, маленькая и жалкая песчинка в безжалостном и алчном мире, сидел в тёмном зале и плакал над своей потерянной радостью.
На шумных ярмарках мы с Федькой Горохом воровали краюхи хлеба и яблоки. Там, где кричали: «И так — питак, и на выбор — питак», я склонялся над рядном и делал вид, что выбираю товар, а сам между расставленных ног торговца (когда он отворачивался) подавал Федьке, стоявшему позади меня, украденную игрушку и потихоньку отходил.
Но потом я перестал красть, потому что не видел в этом никакого удовольствия, кроме перспективы ходить с отбитыми печёнками.
Однажды ребята поймали суку, которая водила свору псов по огородам, привязали её к тыну и стали убивать. Били они её тоненькими прутьями, мучили. И я, весь в слезах, — не знаю, откуда у меня взялись силы, — разогнал мальчишек, отвязал бедную собачку и отпустил её на волю.
Я любил ходить на свалку над Донцом, куда приходили умирать лошади. Они редко и хрипло вздыхали, судорожно дёргали ногами, у них дрожала облезшая, мокрая шкура, и они долго, тоскливо вытягивали шеи к синим и холодным просторам, к осенним звёздам.
А потом с них сдирали шкуру, и собаки с воронами делали своё дело на их дымящихся от крови телах.
XXII
Учитель Василий Мефодьевич Крючко, с добрым, ласковым лицом и задушевным голосом, был необыкновенным учителем. Он жил своей работой, любил нас как своих детей, а мы платили ему неимоверным шумом на переменах, поднимая такую пылищу, что лицо Василия Мефодьевича плавало в ней, словно оторванное от туловища, скорбно покашливающее и взирающее на нас подёрнутыми укоризной глазами. Он никогда не бил нас и только раз больно дёрнул меня за ухо, когда я толкнул своего товарища на фанерную перегородку, отделяющую нас от учительской. Спокойно и терпеливо делал он своё скромное и великое дело. К каждому он подходил индивидуально и разными волшебными ключиками открывал наши души.
Я был первым учеником, хотя никогда и не учил уроков. Просто такая была у меня память.
В одном классе со мной училась девочка Лиза, она давала мне пирожков и долго смотрела на меня, будто что-то хотела сказать и никак не могла.
А я в тёмных углах плакал от муки, что не могу сказать ей, как я люблю её, что лицо её, в радуге золотых волос, с синими и печальными глазами, снится мне каждую ночь, что целыми днями я хожу как во сне, полный ею.
И в трепетном рассвете моей души звучало:
Милая, знаешь ли, вновь
видел тебя я во сне.
В сердце проснулась любовь,
ты улыбалась мне.
Где-то, в далёких лугах,
ветер вздохнул обо мне…
Степь почивала в слезах,
ты размечталась во сне…
Ты улыбалась, любя,
помня о нашей весне…
Благословляя тебя,
был я весь день как во сне.
Была весна, и мы с Лизой пошли за станцию готовиться к экзаменам. Разумеется, в учебники мы и не заглядывали, но я никак не мог сказать Лизе про свою любовь. Я лишь неуклюже шёл за ней, глядя на неё как на святую, и молился на её золотой затылок. От неё исходили такое счастье, такой аромат, что я захлёбывался словами, когда говорил и чувствовал, как кровь заливает моё лицо, но не мог открыть ей свою тайну. Мы брели в свете и шуме дня, я следил за её изящными движениями, когда она, томно обращая ко мне своё лицо, поправляла непокорные волосы, которые озорной ветерок разбрасывал по её розовым вискам.
Когда мы возвращались в село, мальчишки кричали мне:
— Куда это ты её водил?
Лиза отвечала:
— Не он, а я его водила.
И действительно, я спотыкался и шёл за ней с блаженными, полными слёз глазами, мне хотелось, чтобы не было больше ни села, ни этих противных мальчишек, чтобы я вечно шёл за Лизой, смотрел на её нежные движения и молился на её золотой затылок. Моя любовь была как цветок в росе, пьяно покачивающийся в янтарном поле, обращённый с молитвой к далёкой звезде и роняющий светлые слёзы счастья.
Моя душа была похожа на амфору, и я шёл осторожно, чтобы не расплескать своей радости.
Какое-то наслаждение было в моём молчании, ведь я знал, каким счастьем засияют синие и любимые глаза, если заговорю, — часто во время наших игр мы, словно нарочно, прижимались друг к дружке и с расширенными глазами, бледные и счастливые, слушали тепло и трепет наших тел.
Только теперь я узнал от Лизиной подруги, что она меня любила.
За окном синяя вечерняя грусть, и заплаканное лицо моей молодости заглядывает в окно… Между нами только стекло… Вот я встану, возьму Лизину дрожащую руку и скажу ей про свою любовь, загляну в бледное восторженное лицо, и мои губы ощутят солёное тепло счастливых слёз… Я глубоко вдохну дорогое дыхание… и стану пить с мокрых ресниц слёзы — росу первой любви.
Но не стекло между мною и моей юностью, а долгие огненные годы, полные любви и смерти. Иногда обиды, унижения встают передо мной, и проклятое их марево закрывает от меня синие и далёкие глаза моей первой любви.
Звонят часы, отбивают минуты, которые уже никогда не вернутся, чёрные стрелки не прокрутятся вспять через кровь и снега моего прошлого, чтобы приблизить ко мне расширенные любимые глаза.
За окном скрипят шаги прохожих, и плачет моя молодость…
XXIII
Пушистая и серебряная зима в холоде багряных зорь и далёкого солнца поскрипывала по улицам Третьей Роты, когда мы с отцом уезжали искать счастья на Полтавщину. Неподалёку от Черкасс, возле местечка Мошны, в сосновом бору жил наш родственник Николай Уваров. Он был лесным инженером, и отец хотел найти у него работу.
Возле Черкасс нас высадили из вагона, потому что мы ехали «зайцами». Была ночь. Уставший отец лёг и уснул у станционного буфета, прямо на паркете. К нему подошёл жандармский офицер и носком блестящего сапога пнул его в бок.
— Вставай!
Отец встал. Его лицо налилось кровью от неожиданного оскорбления.
— Вы должны вежливо сказать, что здесь спать нельзя. Как вы смеете бить человека в бок ногой? Неужто только для этого вы получили образование и считаетесь интеллигентным человеком?
Напрасно официант испуганно шептал ему на ухо: «Он тебя засадит в тюрьму», — отец не обращал на это внимания и так отчитал жандарма, что тот стал извиняться, купил нам билет до Черкасс и, прощаясь, горячо пожал отцу руку.