Дмитрий Притула - Ноль три
Электричка привычно задерживалась, мы молча и отчужденно смотрели друг на друга, видно, и Наталья Алексеевна не понимала, чего это она стоит рядом с пожилым и хмурым дядькой со стандартной потертой внешностью и к тому же в стандартной же отечественной одежде.
Было утро гнилой весны, когда все тускло, сыро, неуютно, когда под ногами чавкает, когда кусты за платформой черны и голы, когда залив темен, а вдоль путей скапливается весь мусор зимы.
И не было защиты от ветра с залива, и не было утешения. К тому же небо лежало так низко, что всплыла привычная фраза о том, что под этим небом не страшно умирать.
И этим соображением я поделился с Натальей Алексеевной — угнетало долгое молчание.
— Зато в электричке будет тепло, и мы поедем в Эрмитаж, — ответила она.
И мне стало ясно, что она отлично понимает и мое состояние, и почему я хмур и молчалив — а черта ли нам было встречаться. Это мне следует острить и суетиться, чтоб сгладить неловкость, но, выходит, она гораздо воспитаннее меня и, возможно, умнее: не поддалась минутному настроению, но нашла первый же утешительный мотив — вот в электричке будет тепло. И это разом вымыло из меня и хмурость и с трудом скрываемое раздражение.
Напротив, стало легко: ведь всегда радует, когда замечаешь, что кто-то воспитаннее тебя.
И тут же подошла электричка.
В вагоне было свободно, и мы сели друг против друга. Электричка пошла.
— Вот и поехали, — весело сказала Наталья Алексеевна. Она рада этой поездке, и она улыбнулась.
И это была все та же, уже узнаваемая открытая улыбка. Сперва чуть виноватая — слегка вздернулась верхняя губа, а затем повлажнели глаза. И эта улыбка окончательно вымыла мое раздражение, со мной все ясно — я пришел, чтобы еще раз увидеть эту нежнейшую улыбку, и было то же странное чувство, что и в библиотеке — мы знакомы много лет, мне легко и просто, и не надо пыжиться, чтоб казаться умным и значительным. Коротко говоря — свои люди — вот точное определение этому состоянию.
И утро уже казалось не тусклым, но замечательным, и будто бы за окнами чуть посветлело, и что-то загадочное замаячило впереди: таинственная поездка, встреча, как говорится, с прекрасным, к тому же все работают, а ты волен, как школьник, рванувший с урока, — все удивительно, все неповторимо.
Начал постепенно прибывать народ, скамейки были уже заняты, я наклонился к Наталье Алексеевне, чтоб разговорами не мешать соседям, и мы были отъединены ото всех.
— Я шесть лет не была в Эрмитаже. Как закончила институт, так и не могла выбраться.
Из разговора я узнал, что она ленинградка, прежде жила с отцом, матерью и младшей сестрой, на последнем курсе вышла замуж, уехала в один из райцентров области, где она работала библиотекарем, а муж в Доме культуры. Полтора года назад разошлась с мужем, вернулась было к родителям, но там к этому времени стало туго с жильем — сестра вышла замуж.
И тогда Наталья Алексеевна переехала к нам. Почему именно к нам? А здесь дали лимитную прописку. Отдел культуры арендует несколько комнат в общежитии строителей — это и есть лимитная прописка.
К тому же вроде обещают жилье. Но, конечно, не сразу. Но все-таки обещают. И нужно ведь как-то на ноги становиться — не одна ведь, у нее пятилетняя дочь Марина.
Примерно так я понял, почему Наталья Алексеевна перебралась к нам. Впрочем, не ручаюсь, что понял все точно: бытовые стороны нашей жизни бывают столь тонки и хитры, что непременно запутаешься.
И я не стал продолжать бытовой разговор, но вернулся к ближайшей цели нашей поездки.
— У меня было время, когда я каждое воскресенье ездил в Эрмитаж. Что-то, конечно, тянуло, но и выхода иного не было. Общежития не хватило, и нам, десятерым гаврикам, институт снял в Лисьем Носу летний домик. Ребята были поразвитее меня, по субботам они ходили на танцы, а потом провожали девушек. А воскресным утром, натопив печку и чуть выпив, они делились впечатлениями прошедшего вечера. А поскольку я был тощ, не нравился девушкам и не умел танцевать, у меня и не было никаких впечатлений. Очень правильно сказал мой сосед, проворный парнишка: «Тебя бабы не будут любить, ты по углам прячешься». И я уматывал, чтоб не казаться уж вовсе молокососом. И уматывал именно в Эрмитаж.
Мне было даже и странно: а чего это я молодой и незнакомой женщине рассказываю о своей далекой юности. Да ведь она же тогда и в детский сад, поди, не ходила. Четырнадцать-пятнадцать лет разницы — почти целое поколение.
Мне даже и непонятно было, чего это она согласилась встретиться со мной.
Господи! Да ведь ей просто не с кем было поехать в Эрмитаж — вот и все объяснение. Собственно, я — швейцар, открывающий дверь в рай. На моем месте могла быть соседка, подруга по работе, постоянный читатель-пенсионер. Просто одной скучно и не выбраться.
Перед Эрмитажем очереди не было, да и у касс мы стояли всего минут пять.
Я сдал наши пальто и сапоги Натальи Алексеевны. Наталья Алексеевна у большого зеркала поправляла прическу. Я встал с нею рядом. Соседство, несомненно, было проигрышным для меня.
Видно, что-то дрогнуло в моем лице — размягчилось ли оно, глаза ли стали испуганными, — а только Наталья Алексеевна тихо спросила:
— Что случилось?
— Все в порядке, — ответил я.
И осторожно, нежнейше дотронулся до ее локтя.
Я люблю поговорить у картин, с удовольствием вожу гостей по музеям — ведь хоть на пару часов становишься пророком, так как же не обожать себя в это время.
Но тут сидел во мне тормоз. Мы останавливались у той картины, которую я хотел показать, молча рассматривали ее и шли дальше.
Рембрандт, поворот налево — испанцы — Эль Греко, Моралес, потом голландцы, «Портрет камеристки», две-три картины Ван Дейка, потом долгим ходом, почти не задерживаясь, к французам третьего этажа.
Я вдруг вспомнил, как обалдел, когда впервые обнаружил, что в Эрмитаже есть третий этаж. После девушек Греза, в которых я несомненно был влюблен, так что они снились мне по ночам, я уткнулся в висевший тогда над лестницей «Танец» Матисса, и мне было странно, как это такой замечательный музей вывесил детские упражнения — а что, и я, да и всякий так может, у меня и сомнений не было.
Я пошел в залы третьего этажа и наткнулся на курсанта, который объяснял двум теткам «Трех женщин» Пикассо, а тетки чуть не плевались, хотя курсант и доказывал, что женщины на картине невероятно красивы.
Странные были времена: плевали в Пикассо, дрались на выставке итальянских абстракций — отсквозившее время, давние нравы, свежий, незамыленный взгляд дикаря.
Даже и неясно мне, почему я решил тогда, что мне все это нужно понять. А только споря с таким вот курсантом, я постоянно приговаривал — хочу понять. Да, я хочу понять.
Но и повезло. То ли нищий мой вид, то ли голодное тощее лицо, то ли горящие глаза дикаря, но что-то привлекло ко мне внимание худой пожилой женщины. Несколько воскресений она сидела за столиком в зале Сезанна и что-то писала.
И что-то я однажды спросил, ну вроде того, а почему вон там небо красное, и эта женщина принялась объяснять мне так понятно и с такой, я бы сказал, любовью, что почудилось мне, что и сам я в этих картинках кое-что кумекаю.
Я ходил в залы каждое воскресенье и кончилось тем, что женщина эта — она оказалась старшим научным сотрудником и звали ее Варварой Васильевной — стала каждое воскресенье приходить сюда, чтоб поводить меня по залам.
Я угадывал какую-то потерю в ее жизни — возможно, сын погиб в блокаду — другого объяснения, почему она возилась со мной, я не знаю. Но каждое воскресенье несколько месяцев я ходил сюда, и Варвара Васильевна меня натаскивала.
Когда я разговариваю с Андреем, я иногда вспоминаю Варвару Васильевну. Кто я ей был? Никто — мальчик, желающий что-то понять, и этого одного достаточно было, чтоб она тратила на меня воскресные дни. С Андреем положение более определенное. Кто я ему? Учитель. Что он мне? Оправдание жизни.
Потом началась сессия, потом я, чтоб все-таки выжить, начал подрабатывать, и тут уж было не до воскресных походов в Эрмитаж, и больше Варвару Васильевну я не видел. Почему она приняла во мне участие? Загадка, мне ее уже не разгадать, да по правде говоря, я и не хочу ее разгадывать.
Но с той поры во мне держится любовь к французам девятнадцатого века. Причем вот к этим, эрмитажным работам. Московские нравятся менее. Выставка разрослась, многое достали из запасников, но любовь осталась именно к тем, давним картинам, что висели при Варваре Васильевне.
Я не смог удержаться и объяснил Наталье Алексеевне, почему мне здесь нравится — картины, конечно, хороши, имеет место и возврат в юность, но тут еще и дань возрасту — мы всего более любим смотреть привычное, устоявшееся в нас.
Однако, черт побери, это привычное было хорошо. В тусклый денек, при тусклом же освещении картины все равно сияли. Думаю, они сияли бы и в темноте. Впрочем, об этом лучше спросить у служителей запасников, где многие из этих картин десятилетиями ожидали прилива массового интереса к себе.