Хамид Исмайлов - Мбобо
Тогда мама вошла именно с таким лицом: она ничего не сказала ни воспитательнице, ни ночной сторожихе — бабке Марфе, что гнала всех одной и той же фразой: «Иди отседова!» — мама просто приблизилась с каменным лицом, цвета того вафельного полотенца, которым мне вытирали лоб, взяла меня на руки и понесла, не проронив ни слова ни им, ни мне.
У подъезда ждала уже «скорая помощь», мы не стали входить в дом, а сразу в «скорую», и та повезла нас с сиренами в сторону «Беговой», а потом направо, мимо Ваганьковского кладбища, в сторону «Баррикадной». Где-то по пути она свернула еще раз направо, и я потерял кошачье ощущение направления. «Скорая», поплутав по переулкам, привезла нас в больницу, где, измерив мне температуру в приемной, сразу же покатили на тележке на пятый этаж. Маму на этаж не пустили, и она осталась у двери отделения с каменным лицом, но на нем теперь уже проступили две капли влаги.
Меня повезли на той же тележке в палату, переодели в больничную пижаму, и я вдруг перепугался еще пуще своего досюдошнего любопытства. Я перепугался сразу от нескольких вещей: во-первых, в той общей пижаме я потерял ощущение самого себя. Во-вторых, я испугался операции, по своей ранней образованности я уже знал выражения наподобие «трепанации черепа», хотя не понимал, что это значит. Сейчас я боялся той самой трепанации черепа, который мне уже не принадлежал. В-третьих, я испугался своего одиночества: если не пустили сюда маму (а ее пускали повсюду, где бы ни оказывался я), то неужели я один на все отделение, и неужто сейчас надо мной станут ставить зверские опыты?! В-четвертых, я испугался того, что так много было чего пугаться.
Но когда вместо немедленной операции сестричка поставила мне капельницу, отмеривающую время по каплям, я ощутил, что у меня есть возможность успокоиться и пораскинуть мозгами. Капля медленно сползала по трубке, следом не спешила другая. Время сидело верхом на этих каплях. У меня слегка кружилась голова и немного подташнивало.
«Может, его к тем, двоим?» — шептались сестрички у огромных дверей в палату, и я наполовину обрадовался, узнав, что здесь есть некто помимо меня, и в то же время привычно испугался: «А почему они об этом шепчутся? И что эти за двое? Люди? Звери? Дети, чудовища, пришельцы?» Все было как в дурном, кошмарно-сказочном сне.
Не переборов ни своих мыслей, ни своего страха, я очень скоро уснул.
Когда я проснулся наутро, ночь, оставленная позади, как будто таращила свои полуприкрытые глаза из-за двери. Помню какие-то смутные сполохи сестричек, сующих таблетки под язык, переворачивающих сквозь мертвецкий сон на живот — для укола. Позднее осеннее солнце светило в окно пятого этажа, и старые стекла разбивали по стене лучи на зайчики и радуги.
То, что мне показалось ночью, таращащей свои заспанные глаза, оказалось двумя пацанами чуть старше меня, они стояли, шушукаясь у дверей, затем один из них командирским голосом спросил: «Ты русский?» Я кивнул в ответ. Тогда он объявил: «Сейчас будут раздавать завтрак!» Дальние двери и впрямь заскрипели, и двое мальчишек бросились со всех ног в палаты. По хлопнувшей двери было ясно, что они лежат напротив.
В первый день я узнал их имена, на второй, когда мне разрешили вставать и самому ходить в туалет, я заглянул в их палату, им было куда веселее, чем мне одному. На третий день, точнее, вечер, после того как сестричка принесла мне посылку из фруктов и сладостей и попросила подойти к окну, чтобы помахать маме, стоявшей внизу под нашим рядом окон (хотя я, разумеется, ничего не видел в темное окно, кроме собственного темного и испуганного отражения), я, дождавшись ухода сестрички, пошел к Козьме и Димитрию со своими подношениями.
Они приняли фрукты и сладости, затем заперли дверь изнутри, заложив в ручки швабру из угла, поставили напротив одной из кроватей стул (я думал, что сейчас все мы — три богатыря: Добрыня Никитич, Илья Муромец и Алеша Попович, три мушкетера: Атос, Портос и Арамис — начнем пировать, дескать «пора, пора, порадуемся на своем веку!») и приказали мне сесть на стул. Когда я сел на стул, Козьма набросил на меня сзади свою больничную пижаму, и не успел я опомниться, как оказался накрепко привязанным ее рукавами к стулу. Я не мог шевельнуться — если б я это сделал, то стул опрокинулся бы и я вмазался бы своей нездоровой головой или в ребро железной кровати, или в крупноплиточный пол.
«Мы начинаем над тобой суд Линча!» — сказал Димитрий. Я не знал, что такое суд Линча, а потому перепугался еще больше. «Имя?» — спросил Козьма. Я не понял и повернул голову в его сторону. «Я спрашиваю твое имя?» — повторил ледяным голосом Козьма. «Кирилл», — промямлил я. «Громче и повнятней!» — громко и внятно произнес с другой стороны Димитрий. Я ответил громко и внятно: «Кирилл», но голос мой по-предательски дрожал, и дыхание прыгало в легких. «Я спрашиваю настоящее имя!» — продолжал требовать Козьма. «Мбобо», — ответил я не задерживаясь. «Возраст?» Я назвал год рождения. «Возраст означает сколько лет», — методично правил меня Козьма. Я ответил, чуть не плача.
Больше всего меня пугало то, зачем они спрашивают это. Ведь я не знал ни цели, ни значения, ни последствий идущего допроса. «Адрес?» — перебив порядок, спросил почему-то Козьма. Может быть, он главнее, может быть, мне надо обращаться с ответами к нему, может быть, он пожалостливей?
«Адрес, я сказал!» — хлестким голосом отрезвил меня Козьма. Я выдавил из себя наш адрес на проспекте Маршала Жукова. И тут же заледенел: а что если мама узнает, ведь она строго-настрого запрещает называть адрес кому бы то ни было, даже милиционерам.
«Родители?» — бесстрастно продолжил Димитрий. Я расплакался. Трудно плакать без рук, ведь руками оттирают слезы, а здесь они текли по моему лицу и под ворот.
«Обдать водой.» — то ли спросил, то ли приказал Димитрий, и один из них плеснул в меня стаканом воды. Я захлебнулся то ли слезами, то ли воздухом, то ли водой и стал кашлять. Я кашлял безостановочно, задыхаясь, пока от бессилия и отчаяния меня не вывернуло на самого себя. Белая пена рисовой каши с яблочными вкраплениями потекла и по пижаме Козьмы, обернутой вокруг меня, и тут он произнес фразу, от которой я оцепенел: «Аха, порча социалистического имущества!»
Развяжи они мне руки, я был готов вылизать свою рвоту, я был готов выстирать пижаму, но они решили продолжать. «Когда русские разбили шведов?» Слезы почему-то не останавливались, но я был так благодарен судьям Линча, что они не стали возвращаться к предыдущему вопросу, что поторопился уточнить: «В хоккее или по-настоящему?» — «В ледовом побоище», — великодушно ответил Козьма, но Димитрий впервые перебил его: «То были тевтоны». Если б он не сказал этого, то, видит бог, я бы переспросил еще раз: «В хоккее или по-настоящему?» — поскольку «ледовое побоище» не уточнило вопроса. Тут Козьма обернулся к Димитрию и вдруг тем же самым ледяным голосом произнес: «Ты всегда все путаешь!» — «Не при подсудимом.» — попытался было урезонить его Димитрий. «Пусть слушает!» — отрезал Козьма. «Пусть тогда лучше выстирает пижаму, а завтра продолжим», — примирительно предложил Димитрий, и тогда Козьма победно объявил: «Суд Линча откладывается до завтра. Подсудимого приговорить к приведению социалистического имущества в надлежащий порядок и завтра явиться с повинной в зал суда. Есть вопросы?» — Я замотал головой. Козьма брезгливо развязал рукава своей пижамы за моей спиной, а Димитрий пошел высовывать швабру из дверных ручек. Я был на унизительной, но свободе, и то ли от холодной воды из крана, под которым я отстирывал свою липкую рвоту, то ли от долгого страха, но ночью у меня резко поднялась температура, и весь следующий день я опять пролежал под капельницей в присутствии сестры, взирая на медленно и живительно застывшее время.
Станция метро «Белорусская»Я пытался понять, каково будет деду в земле, когда его принесли мертвого, вымытого и облитого одеколоном в гробу на мерзлое сибирское кладбище, где могильщик сбил руки в кровь, колупая киркой и ломом сначала заледеневший наст, потом комья мерзлой и крошащейся земли, пока, наконец, не добрался до затвердевшей от холода глины.
В автобусе ехало человек двадцать — большей частью ветеранов. Суетясь от важности происходящего, они стали вытаскивать гроб сначала не тем концом, начав его разворачивать зачем-то прямо в автобусе, да так, что тело стукнуло изнутри по гробу и чуть не выпало, но кое-как гроб все-таки вытащили наружу и поставили на насыпь из комьев мерзлой земли и наледи, отчего гроб начал соскальзывать, но его удержали, и тогда могильщик, стоявший в пустой могиле, велел подать конец гроба на себя. Несколько младших офицеров местного военкомата ухватились за края гроба и в последний раз ощутили ненарочный вес безжизненного тела в нем, другие продели под гроб веревки и стали натягивать их, чтобы гроб не соскользнул и не придавил могильщика. Наконец, еще раз стукнув мертвым телом, гроб оказался там, где ему надлежало быть. Могильщик кое-как выбрался из ямы и первым бросил в нее ком земли. И тогда остальные стали подходить к насыпи и неловко бросать кто комок земли, глины или кусок льдышки — что попадется под руку. Чуть обождав, могильщик взял лопату и стал засыпать яму крупняком. К нему на подхват двинулись те, кто более всего томился нелепостью своего присутствия, — все те же младшие офицеры, снятые с дежурства. Яма заполнилась, насыпь из комьев глины, наледи и наста сложилась в горку, которую притопали, несколько человек сказали разные слова, остальные послушали, потом наступило молчание, и люди, как бы специально замедляя свои шаги, пошли обратно к автобусу.