Татьяна Устинова - Мой генерал
Если из бесконечной последовательности убрать бесконечное число членов, она все равно останется бесконечной.
Бесконечность. Не ноль. У вас нет никакой фантазии, как у моих студентов!
О, у него целая куча фантазий, не то что у студентов! Студентам и не снились такие фантазии, какие имеются у него в избытке!
Он тяжело дышал, и спина стала мокрой.
— Подожди.
— Что?
— Подожди, пожалуйста.
Она отдернула руки, поняв, что он просит серьезно.
Он просил серьезно, некоторым образом даже слезно. Марина посмотрела ему в лицо. Лицо выражало смесь отчаяния и странного веселья.
Вот беда, она понятия не имела, что должно выражать лицо мужчины, когда пытаешься залезть к нему в шорты!
— Почему… подождать?
Он засмеялся. Такого отчаяния он не испытывал давно. Или никогда не испытывал.
— Марина. Я тебя прошу.
— Что?
— Наверное, нам лучше… лечь.
— Лечь? — переспросила она дрогнувшим голосом.
В этом слове была некая неотвратимость, как приближающаяся смертная казнь, когда приговор уже объявлен, а приговоренный лежит, просунув голову в отвратительный срез гильотины.
— Да, — сказал он решительно. Хотел добавить что-то вроде «не бойся» и не стал, потому что сам боялся до смерти.
— Федор, если ты не хочешь, мы можем… не продолжать. Я не обижусь. Правда.
Понадобилось несколько секунд, чтобы сообразить, о чем она говорит.
Зря он не читал никаких таких книг! Зря, черт побери все на свете, он не посмотрел в своей жизни ни одного бразильского или, на худой конец, мексиканского сериала! Наверное, это что-то оттуда. Наверное, там так принято говорить мужчине, который… который… который больше не может ждать и почти не отвечает за себя.
Федор Тучков Четвертый стиснул зубы и перехватил ее руки.
— Анекдот, — проскрипел он мрачно, — хочешь? На рельсах двое занимаются любовью. Едет паровоз. Высовывается машинист, тянет ручку, паровоз начинает что есть силы гудеть и свистеть. Пара не уходит и продолжает свои занятия. Паровоз свистит, гудит, сипит, включает аварийный тормоз, кое-как останавливается в двух шагах от… парочки. — Марина моргнула, глядя в его покрасневшее лицо. — Выбегает машинист и начинает страшно ругаться. Молодой человек поднимается и говорит любезно: «Месье, кто-то из нас двоих должен был остановиться, вы или я. Так вот, я не мог».
Марина осторожно засмеялась.
— Если ты сейчас скажешь, что не можешь и не должна, я, конечно, тебя отпущу. — Он зачем-то поднял с пола свою одежду и швырнул в кресло. На спине, когда он нагнулся, выступила какая-то длинная, как будто переплетенная мышца. — Если не скажешь, значит, все. Паровоз, может, и остановится, а я точно нет.
«Зачем я говорю ей все это, — пронеслось в голове со свистом. — Зачем?! Кого изображаю?! Кого-то, кто сказал бы так в бразильском или, на худой конец, мексиканском сериале?!»
Поздно, поздно, и уже ничего нельзя изменить — нельзя было с той минуты, как она таращилась на него на корте, на его ноги и руки, а потом ела малину, и он видел, как она ее ест!
Почему он вообще ведет какие-то беседы, когда можно просто отнести ее в постель — роскошный санаторный трехспальный сексодром — и там попробовать что-нибудь с ней сделать, что-нибудь такое, что позволило бы жить дальше, не думая поминутно о том, как это будет?!
Но мало просто отнести ее в постель и попробовать. Нужно, чтобы это, непонятное, еще ни разу не случавшееся, повторялось вновь и вновь, и чтобы стало наплевать на конец лета и солнце в холодной воде, и на сорок два года, и на бесконечную работу, и чтобы вечером кто-то ждал ее дома, и чтобы любовь была простой и горячей, как в сказке, и однажды она сказала ему: «Наш сын похож на тебя!»
Так ведь бывает.
Бывает? Или только хочется, чтобы было?
Он предложил ей выбор, и теперь некуда деваться, нужно соблюдать условия этого выбора, и теперь нельзя просто отнести ее в трехспальную санаторную кровать!
Конечно, она боится его — и трехспальной кровати боится тоже! — а он сам открыл ей дорогу назад.
Марина положила руку ему на плечо. Он посмотрел — бледная узкая рука на его дубленой коже.
Боже, помоги мне!
— Ты… не переживай так, — сказала она ему на ухо. — Ты же не один. Вдвоем все-таки не так… страшно.
Он изумился. Даже дышать перестал — от изумления.
— Только тебе все равно придется быть со мной терпеливым, — как будто попросила она. — Я… ничего не умею.
Он перевел дыхание.
Лихорадка началась заново. Сомнения кончились. Время остановилось.
Оказывается, лежать значительно проще, чем стоять. Оказывается, нужно только перестать думать, и все станет просто и единственно правильно. Оказывается, вовсе не страшно, когда тебя касаются незнакомые руки, и другой человек рядом дышит и двигается и уже начинает потихоньку сходить с ума, и ты сходишь вместе с ним, просто потому, что не можешь отпустить его одного — туда, а еще потому, что и сам этого хочешь.
За открытой балконной дверью шумел дождь. Тянуло сыростью, холодом и запахом травы.
Хорошо, что пошел дождь. Если бы не пошел, они не помчались бы под крышу, и неизвестно, сколько времени прошло бы, прежде чем…
Федор Тучков стащил с себя шорты и зашвырнул их в угол. Марина смотрела на него остановившимися глазами. Зрачки были узкие-узкие.
Как хорошо, что никто не успел испортить ей… впечатление. Если ему удастся не испортить, все будет хорошо.
Он должен стараться. Он постарается. Он не допустит, чтобы она испытывала иронию и жалость.
Господи, откуда они взялись — ирония вместе с жалостью! — в такой неподходящий момент?!
Без желтой майки — сколько-то лет «Спортмастеру» — она оказалась необыкновенной подвижной, крепкой, как будто шелковой на ощупь. И не было у нее никаких рыжих волос — красные, медные, какие угодно, только не рыжие! Почему он рассмотрел это только в постели?! Он вообще слишком… поверхностно смотрел на женщин, как будто не придавал им значения.
Впрочем, в самом деле не придавал.
А сейчас? Что с ним будет после этого!
Он не знал. Как будто с ним тоже все было впервые.
А еще анекдоты рассказывал, геройствовал, играл в благородство — иди, я тебя не держу, путь свободен и все такое!
Кожа постепенно нагревалась, как будто под кроватью стоял рефлектор, и простыни становились горячими, и казалось, что они сейчас загорятся. В голове темнело, и не хотелось ждать прояснения.
Кажется, она уже перестала бояться, а он все продолжал, потому что вместо известной гусарской лихости чувствовал только нежность, и вожделение, и еще что-то труднообъяснимое.