Татьяна Устинова - Близкие люди
– Отдал бы ты меня маме, – сказал он горько, когда Степан силой заставил его сесть. В лицо отцу он не смотрел. – Я ведь тебе совсем не нужен. Мужчине с ребенком тяжело. Ребенок матери только нужен, а не отцу…
– С чего ты взял? – спросил Степан растерянно, но Иван только пожал плечами.
Впервые в жизни им не удалось помириться перед сном.
Иван так и уснул, натянув на голову одеяло и пытаясь хоть так спастись от несовершенства окружающего мира, а Степан спать не мог, пил чай из большой белой Ивановой кружки и думал.
Черт, неужели он и вправду совсем никудышный отец? За сегодняшний день об Иване он ни разу не вспомнил, а приехав ночью домой, первым делом наорал на него просто потому, что Клара Ильинична ожидала от него именно этого. Нет, его сын, конечно, совсем не ангел, и список преступлений был внушительным, но значит, ему совсем плохо со Степаном, если он попросил отдать его маме?
Леночке, которую он почти не помнил, которую вряд ли узнал бы, попадись она ему случайно на улице!
А может, действительно определить его в какую-нибудь спецшколу и забирать оттуда только на каникулы? И кто ему сказал, что ребенок нужен только матери и вовсе не нужен отцу? Убил бы идиота или идиотку, ей-богу!
Конечно, без Ивана было бы проще. Намного проще.
Жизнь была бы совсем простой и легкой без Ивана.
Степан зачем-то сунул кружку на книжную полку, вошел в слабо освещенную ночником Иванову спальню, наклонился над диваном и, вытаскивая аккуратно заправленную простыню, прижал к себе весь бесформенный узел, внутри которого был его сын. Его единственный сын Иван.
Иван спал и во сне сразу же обнял его за шею ручками-палочками.
– Я тебя так люблю, – сказал ему Степан.
Иван поудобнее пристроил голову и пробормотал, открыв на секунду бессмысленные блестящие глаза:
– И я тебя тоже сильно люблю, папочка.
После чего он освобождение и горячо засопел ему в ухо Почему-то Степан отнес его на свой диван, положил к стенке – иногда они так спали, когда Иван был совсем маленьким, – а сам пристроился с краю.
Кое-как можно было продолжать жить.
Степан поправил колпачок стильной лампочки, чтобы свет не мешал Ивану, и, пошарив рукой, выудил из портфеля тетрадь злополучного Володьки Муркина.
“Я посмотрю совсем немножко, – сказал он себе. Он чувствовал себя виноватым в том, что даже ночью не забывал о делах. – Должен же я разобраться в том, что это такое. Хотя бы для того, чтобы представлять себе собственные дальнейшие действия”.
К двум часам ночи он осторожно, как стеклянную, положил тетрадку и потер глаза, словно налившиеся свинцовой тяжестью.
Утром нужно будет все оценить заново. Ночь плохой советчик. И все-таки Степан был уверен, нет, почти уверен, что прав.
Разнорабочий Муркин по совместительству был мелким шантажистом. В тетрадочку он с дьявольской аккуратностью записывал инициалы клиентов и, возможно, заглавные буквы, обозначающие суть каждого дела. Клиентов было не слишком много, инициалы часто повторялись, из чего Степан сделал вывод, что Муркин присасывался к клиенту надолго. Очевидно, шантажировал он по мелочи, но с упорством летнего полевого овода. Было совершенно непонятно, где он брал информацию, за которую ему платили. Вряд ли он шантажировал работяг со стройки.
Последняя, самая крупная выплата – две тысячи долларов, – была назначена на шестнадцатое апреля, но привычный набор букв, завершающий каждую “сделку”, отсутствовал Это означало, что сделка так и не была завершена.
Чернов нашел в котловане тело утром семнадцатого.
Степан задумчиво включал и выключал свет, рассеянно глядя в стену На стене появлялся и пропадал громадный портрет Ивана, сделанный в прошлом году в Турции.
Свет гас – и Иван исчезал.
Свет зажигался – и появлялась сияющая мордаха с кривоватыми передними зубами.
Муркина убил кто-то, кого он шантажировал. Только и всего.
* * *
Где-то что-то гудело, шумело и падало. От электрического напряжения дрожали провода и что-то словно бы звенело.
Кажется, вода.
Точно, вода. Много воды.
Целое горное озеро, голубое от близкого неба и холодное до ломоты в зубах. И чистое. Такое чистое, что в него боязно было входить, но зной уже плавился и звенел в воздухе, от него тяжелела голова и казалось, что если сейчас же не окунешься в спасительный холод, то непременно сгоришь, расплавишься под яростным, веселым, круглым и беспощадным солнцем.
Он начал входить в воду – она оказалась совсем не такой ледяной, а прохладной, струящейся, как китайский шелк, – поскользнулся, упал и сильно ударился головой.
Понимая, что теперь-то ему уж точно настал конец, он застонал и открыл глаза.
Весь мир был перевернут, и в нем не было никакого горного озера, и не висело над ним голубое небо, и не плавился и не звенел в воздухе плотный и горячий зной.
Он лежал очень неудобно, почти до пола свесившись с высокой крестьянской кровати. Голова упиралась в давно не мытые доски, а где были руки, он так и не смог определить.
Дрожащее пятно света, словно и впрямь отраженное от воды, гуляло по темной стене, в которую упирался мутный взгляд.
– Господи, Господи, – пробормотал он, пытаясь понять, есть ли у него голос. Что-то такое было, но вряд ли это можно было назвать голосом.
Нужно было сделать усилие и поднять себя хотя бы на кровать, но он забыл, что именно следует делать, чтобы заставить тело слушаться.
Это вчерашняя сука нагнала на него такого страху, что он не выдержал и впал в искушение. Сколько именно он выпил, вспомнить не мог, и что именно пил после того, как кончилась водка, тоже не знал.
Кряхтя от натуги и шамкая сухим, как осенний лист, ртом, перебирая руками по чему-то, что он определил как спинку стула, он вернул себя на кровать – зашумело в ушах, в глазах вместо зелени поплыла чернота, – и полежал немного тихонечко, дыша тяжело и коротко.
Во всем виновата та сука, которая специально явилась, чтобы его запугать. На ней были черные дьяволовы одежды, а лица у нее не было вовсе.
Господи, спаси и помилуй!..
По крайней мере он жив. Судя по тому, что в желудке оживала зеленая, холодная и бородавчатая тошнотная жаба, он все еще на грешной земле, а не в царствии небесном.
Попить бы. Попить бы воды из того горного озера. Чтобы от нее ломило затылок и зубы, чтобы она лилась себе потихоньку в желудок, утихомиривала его, ублажала, прогнала бы жабу… Он открыл глаза и повел ими, пытаясь разглядеть – может, на столе стоит чистый запотевший стакан, до краев полный холодной голубой водой, но – откуда?!
Не в силах вернуть скошенные глаза на место, он закрыл их.
Ему десять лет, и он просыпается и видит на стене, на светлых обоях, дрожащее пятно жидкого света, и знает, что впереди длинный, нескончаемо длинный летний день, полный всяких чудес, и слышит, как на кухне легко звенят чашки. Это мама готовит завтрак, осторожно, стараясь его не разбудить, и к завтраку непременно будет что-нибудь вкусное, такое, что он любит больше всего – теплая слоеная булка, или клубника, или золотистые блинчики с холодной сметаной. Он вскакивает, чувствуя босыми ногами тепло паркетного, нагретого солнцем пола, откидывает белоснежную пену занавески и выглядывает во двор – просто так, от счастья, а вовсе не потому, что ему надо посмотреть, – и мчится на кухню, и видит знакомую узкую спину, и аристократические завитки на шее, и тонкую руку со старинной кофейной мельницей, и с размаху прыгает, прижимается, чувствуя запах кофе, сирени, свежей булки, чистого белья, и это такое счастье, что совсем, совсем ничего уже не нужно, так хорошо то, что есть…