Людмила Бояджиева - Уроки любви
В каменных вазонах у солидного подъезда розовели кустики маргариток. Крупные почки сиреневых кустов, растущих вдоль ограды, унизывали хрустальные капли, то ли с праздничной, то ли с печальной торжественностью. Побегдамой была, очень немецкую речь употреблять любила. Да что слова-то… Не было слов… Поклялся мой разлюбезный на образа. что повенчаемся и увезет он меня в свою неметчину.
Через неделю снялись они с якоря — и поминай, как звали. бабы в нашей прачечной смеялись, — «ох, говорили, нехристь, и только над образом твоим посмеялся, и никогда здесь больше не объявится». Ан нет. Гляжу, — стоит у мола ихний «Кайзер Вильгельм». Кинулась я жениха встречать, а он от меня прочь, словно чумную увидел — живот-то уже платьишко вовсю раздул… Ну что тут… Выследила я Эриха своего в темном переулочке и ножичком, что у сапожника взяла, прямо в сердце вдарила… Только не судьба мне убивицей стать. Ожил… А меня и дите будущее проклял…
— Плохое дело, матушка, вредительное. — Мотала Галина седой головой, обмотанной грязными цветными платками. — Вот ты раскрасавицей, видать, была, да не сумела силой своей воспользоваться. Потому что больше сердцем, чем умом жила. Тебя-то на волю скоро пустят, да с дитем этим много лиха хлебнешь. Ведь ребеночек-то у тебя меченый, для непростой доли предназначенный. Видишь, родинка под ключицей левой, словно зернышко? Годкам к шестнадцати ее всю, как маком, осыпет. Это сильный знак, редкий. Вот только поперек добра или зла — толком не знаю, как жизнь обернется. Запиши ты ее, матушка, Анастасией Ивановной, а как подрастет — в монастырь правь или к нашим, цыганам, пристрой. Только не тирань ее и воле ее ни в чем не перечь — не твоего ума дело… Живи, как живется, да слова мои помни…
Так и вышло — часто вспоминала Анна Тихоновна цыганские предсказания.
Жизнь у нее получилась нелегкая. Настеньке два года стукнуло, когда оказались они — двадцатидвухлетняя женщина с серым лицом арестантки и связанным в узелок жалким скарбом, и цепляющаяся за ее юбку кроха на воле. Пошли вниз по улице, дивясь на проносящиеся мимо экипажи, сытых барынек и бородатых лоточников в расчудесным товаром.
Обратно в прачечную Анюту не взяли, да и в других местах, увидав тюремное свидетельство, от работы отказывали. Пробовала она попрошайничать, у церкви за Христа ради с дитятей сидела и стала уже о дурном подумывать, как бы девочку к богатому дому подкинуть, а на себя руки наложить, да нашелся человек — немолодой бобыль, пьющий, строгий, по шорному делу большой мастер. Поселил Анну Тихоновну с дитем в каморке у себя над мастерской, чтоб при хозяйстве была и по дому всякую работу справляла.
Воспряла Анюта, сердцем отогрелась, не зная, каких угодников за счастье свое благодарить. Только вспыхнул в переулке пожар — пять домов выгорело, пока Анна на Привоз ходила. А среди них — шорная мастерская вместе со всем добром и уснувшим с похмелья хозяином.
Не узнала женщина своего двора — все в дыму и пламени, в суете и воплях. Пожарный насос цокает, воду качает, жандармы народ дубасят, чтобы в огонь не совались. А совсем отдельно у каменного дома. что на углу красовался витринами и вывеской «Кондитерская Лаберте» стоит девочка в исподней рубашонке и лузгает из ладошки семечки.
Бросилась Анна к дочери, обняла крепко-крепко, да все руками щупает — не верит, что цела и невредима из пожара вышла, и плачет во весь голос, убивается. Тут сердобольный приказчик из кондитерской выбежал, увел ее в комнаты, что рядом со складами располагались, на стул усадил и графин с водой вынес.
— Что же ты, Поликарпий, погорельцев водой поишь? Им сейчас совсем другого надобно. Скажи Груше, чтоб для девочки шоколаду согрела, а для родительница ее я особое средство имею. — Высокий вальяжный барин достал из шкафчика пузатый графинчик и налил в две рюмки темного вина. — Не робейте, сударыня. Это настоящий португальский портвейн. Вам надо взбодриться, да и не прочь ангела-хранителя поблагодарить — еще бы с полчаса, и конец моим владениям, — хорошо, пожарные живо управились, да и ветра в другую сторону. А то бы все в один костер пошли, правда, детка? — Он с улыбкой протянул девочке принесенную горничной чашку.
На чашечке были нарисованы сидящие друг подле друга попугайчики, а пахло от нее и дымило так дивно, что Настя не решилась взять, спрятала лицо на груди матери и расплакалась.
Так и познакомились нищие погорельцы с Яковом Ильичем Лихвицким — известным в городе богатеем, владельцем кондитерской фабрики, пекарен и множества магазинов, из которых один был аж на самой набережной — весь зеркальный, хрустальный, ароматный и с шоколадным ангелочком в окошке. Супруга Лихвицкого, Софья Давыдовна — женщина болезненная, томная, жалостливая, услыхав историю молодой матери, взяла ее себе прачкой и жить положила при городском доме, в отдельной комнате, солнечной, просторной, обставленной всякой узорной мебелью.
В семействе Лихвицких подрастало двое детей — старшему, Володе, было уже восемь, а младшей дочери Зосеньке едва стукнуло четыре. К ней и была приставлена прачкина дочка для забавы, ведь тяжко малому ребенку целый день в кроватке лежать. А что поделаешь, каких угодников ни молили, не помогло — родилась девочка калекой — обе ножки сухие и в разные стороны развернуты. каких только докторов ни привозил для дочки Яков Ильич — и французов, и немцев, и своих, и кудесников-целителей. Вначале говорили: «Рано судить, подождать надо, авось подрастет». А после и вовсе печально головами закачали: поздно, ничего, видать, изменить нельзя. Вот если карлсбадские грязи попробовать, или киргизские соли… А, может, на богомолье в Афон матушку отправить.
Все советы восприняли Лихвицкие, только и к тринадцати годам Зося могла передвигаться лишь на специальной сидячей колясочке, пряча под юбками искривленные ноги.
Глава 3
— Как ты думаешь, Настя, я непременно стану ангелом на небе, когда меня Боженька заберет? Отец Никодим говаривал, — очень важным ангелом. — Спросила Зося свою служанку, давно ставшую подружкой.
Девочки сидели на большом балконе, заплетенном вьющимися розами, и рассматривали нарядных людей, устремленных в эти вечерние часы к приморскому бульвару. Особняк Лихвицких был одним из самых видных в переулке, и многие из гуляющих, задрав голову к балкону, приветствовали чаевничающих там девочек. А пройдя подале, люди качали головами, кручинились: видать, не все блага за деньги купить можно.
Зося пошла в мать — Белокурая, тонкокожая, аж жилки голубые на висках и на шее светятся. Лицо удлиненное, породистое, с тонким носом и синими, «морскими», глазами. Только Настя знала, какой капризной и безжалостной может быть нежная Зосенька. Но прощала ей все. Не из жалости — жалеть Настя как-то не умела. Просто понимала — доля калеки горькая, хотя и не горше ее собственной. Часто думалось ей, что поменялась бы она с превеликой радостью судьбой с барской дочкой — лежала бы под атласными розовыми перинами в нарядной, как бонбоньерка, комнате, и раздавала бы приказы, требуя все. что взбредет в голову — то фиалок из Ниццы, то арбуза к Пасхе, а то белого жеребенка.