Елена Крюкова - Изгнание из рая
Он согласно кивнул головой: да, принеси. Мальчик щелкнул пальцами, гортанно, как птица, выкрикнул короткое китайское слово. Из-за бамбуковой занавески, скелетно стучащей мелкими бамбуковыми косточками, показалась круглолицая китайская девушка с круглым черным подносом в руках. Она поставила перед Митей поднос на пол, присела на корточки. Жестом показала: раздевайтесь, господин. Митя жестом же ответил: не хочу, холодно, я замерз, посижу так, в куртке. Он следил, что она делает. Она открыла маленькую жестяную шкатулочку. В шкатулочке густела, медово застывала непонятная тягучая смола. Китаянка вытащила из прически длинную шпильку, похожую на иглу. Подцепила на острие шпильки кусочек смолы из шкатулки. Дала Мите в руки: подержи. Держа иглу, он глядел, как девушка ловко разжигает масляный светильник, как берет у него из рук иглу с кусочком смолки и подносит к огню. Шарик смолы начал растапливаться на огне, засиял волшебным, нежным, красно-золотым светом. Красно-золотой, рыжий. Цвет ЕЕ волос… Он тряхнул головой. Китаяночка, загадочно улыбаясь, протянула руку, цапнула с подноса сухой широкий пальмовый лист, положила туда горячую растопленную каплю, понюхала, улыбнулась; взяла с подноса длинную деревянную трубку, засунула туда шарик, сделала сама несколько затяжек, раскурила. На ее круглом лице написалось священное блаженство. Она протянула трубку Мите.
Он взял трубку обеими руками. Поднес мундштук к губам. Затянулся. Он думал — это как курево, как сигареты, и надо затягиваться глубоко, часто. Китаянка сердито помотала головой: нет, не так. Снова взяла трубку у него из рук. Затянулась. Легла на лавку, откинула голову. Глядела в потолок, улыбалась. Потом снова поднесла трубку ко рту. Ему показалось — она подносит к губам не трубку, а его напряженный уд. Капелька смолы. Капля жизни. Любовь — это опьяненье. Он всегда хотел опьяниться. Он никогда опьяниться не мог.
Он тихо показал девушке на ковер на полу. Сам сел. Она сползла с лавки на пол. Он тихо обнял ее. Попеременки они курили трубку с опием, затягиваясь медленно, отдыхая после затяжек. Он почувствовал, как звенящий дурман наполняет виски, тает подо лбом, как внутренность медного черепа становится мягкой, как масло, как льющийся мед. Ему захотелось женщины. Здесь были люди. Он расстегнул ремень джинсов. Китаянка склонилась над ним, играла на нем, как на флейте. Он чувствовал, как горячи и сладки ее пьяные от опия губы. Когда он был уже близок к изверженью, она отрывалась от него, хитро блестела щелками глаз. Потом опять склоняла голову, и мученье возобновлялось.
Он забыл, кто он такой, зачем он здесь, где он. Время сдвинулось с оси, кудель мгновений перестала наматываться на веретено. Он ждал конца — а конца все не было и не было. Китайцы в совершенстве знали искусство недеяния. Девушка погрузила его в слепую сладость забвенья — себя, мира; осталось только томящееся мужское естество, ждущее ужаса и счастья и все не награждаемое им. Исхода не было. Существовал только исток. Китаянка довела его до такого состоянья, когда он беспрерывно ощущал разлитое по всему истомленному телу сладкое великое мученье, и он не хотел прощаться с ним. Оторвавшись от его тела, бесконечно целуемого и ласкаемого ею, она снова поднесла к его губам трубку с горящим опием. Он вдохнул на сей раз глубоко, как табак — и стал проваливаться в пропасть, в пустоту. Бездна. Вот она. Бездна — счастье, спасенье. Человек летит в бездне, и никто его не остановит.
Когда он очнулся, круглолицей девушки уже не было рядом с ним. Трубка с погасшим опием лежала на подносе. Рядом с трубкой лежала бумажка. Он прочел счет. Усмехнулся, дрожащей, еще непослушной рукой выложил на поднос деньги. Господи, какие копейки. За такое немыслимое счастье. Он не уйдет отсюда. Он еще не исполнил всю программу. Он еще напьется тут с китайцами их дурацкой рисовой водки, он еще погрызет тут каких-нибудь жареных черепах, копченых улиток. Эй, сюда!.. Он, в забытьи, крикнул это по-русски. Давешний мальчик услужливо подбежал к нему. Митя жестом показал: пить, выпить. Мальчик исчез, а взамен появились два старых китайца, их тощие белые бороденки мотались, как приклеенные, на коричнево-сморщенных подбородках. Они опять же жестами пригласили Митю за столик, он встал, побрел, шатаясь в дыму, чуть не упал. Его затошнило. Обкурился. Не беда. Бывало и хуже, там, в Столешниковом. Он уселся за столик, чуть не сломав хрупкий стул, осевший под его тяжестью — он был такой большой, высокий для миниатюрной чайна-таунской опиекурильни. В руках у китайских стариков светились две бутылки водки; на этикетках были изображены извивающиеся змеи на ярко-красном, пролетарском фоне. И золотые звезды над змеиными головами. Черт, как это хорошо. Такую водку он будет пить впервые. А закуска?.. Он показал рукой — кушать, ам-ам. Старик вынул из-за пазухи пакет, вынул его содержимое, расставил по столу. Сушеный картофель. Блюдо с жареными червячками. Странное зеленое, терпко пахнущее очищенное яйцо. Старик важно поднял высохший палец, что-то стал лопотать по-китайски — должно быть, об этом замечательном тухлом яйце, считавшемся здесь великим деликатесом. Любимое блюдо китайского императора династии Тан?.. Митя пожал плечами. Давайте водочку разольем. Ешьте сами ваши зеленые яйца. Он и жареными червяками с удовольствием закусит.
Они со стариканами усидели две бутылки на троих, как делать нечего. Опьяневшие китайчата трясли его за куртку, приставали, выманивали деньги. Он дал им много — двести долларов, пусть подавятся, больно жирно будет. Налички у него больше не было, в дальнем кармане куртки была запрятана кредитная карточка его банка. Он развел руками. Опийный хмель, водочный. Почему ж это он все трезв, как стеклышко, и — ни в одном глазу. Он вскочил из-за стола, попятился, послал раскосым старичкам воздушный поцелуй, кидая напоследок, на чай, двадцатидолларовую бумажку, завалявшуюся в кармане джинсов. Китаянка не ограбила его, лежащего на ковре в забытьи, не обшарила его карманы. Вот она, бедняцкая честность. А ты. А ты, дрянь богатая. Что же ты наделал.
Он сгорбился, скрючился в три погибели, упрятал лицо в ладони, заплакал. Пьяные слезы, да, пьяные. Ужас должен был выйти из него вот так — слезами. Кого он оплакивал?! Себя?! Эх, все одно и то же. Что Россия. Что Америка. Беднота и богатые. Хорошая жратва, плохая жратва. И опьяненье, погруженье в пьяную бездну — как предчувствие той Великой Бездны, куда скатимся, упадем все мы когда-нибудь.
Он утер рукой нос, щеки. Нюня. Размазня. Кончай реветь. Ты же мужик. Негоже так. Скорей! К Эмилю! Ведь уже, наверно, утро!
Он побежал к выходу из китайского притончика, сшибая стулья, натыкаясь на разлегшихся повсюду охмуренных людей. Круглолицая китаянка уже сидела верхом на одном из посетителей. На ее круглом раскосом лице не отражалось ничего — ни удовольствия, ни отвращенья. Оно было кругло и бесстрастно, как кругло и бесстрастно было лицо их надменного Будды. Как лицо Иезавели — там, давно, века назад, в аратских степях, в голых нищих каморах Москвы.