Дэвид Лоуренс - Влюбленные женщины
— Чем ты сегодня занималась? — спросил он.
— Да ничем. Просто сидела, — сказала она.
Беркин внимательно посмотрел на нее. В Урсуле произошла какая-то перемена. Девушка отдалилась от него, существовала отдельно в некоем сиянии. Они молча сидели при слабом свете лампы. Беркин понимал, что ему лучше уйти — наверное, вообще не следовало сегодня приходить. Но у него не хватало решимости встать и удалиться. Он был здесь de trop[61], Урсула пребывала в отчужденном и рассеянном состоянии.
За дверью послышались голоса двух детей, они звали сестру просительно и робко:
— Урсула! Урсула!
Она встала и открыла дверь. Дети стояли на пороге в длинных ночных рубашках — ангельские личики, широко раскрытые глаза. Они очень достоверно изображали послушных детей и были чудо как милы.
— Ты отведешь нас в спальню? — произнес Билли громким шепотом.
— Какие вы сегодня молодцы! — мягко сказала Урсула. — Подойдите к мистеру Беркину и пожелайте ему спокойной ночи.
Дети робко протиснулись босиком в комнату. Лицо Билли расплылось в широкую улыбку, круглые голубые глаза торжественно обещали быть хорошим. Дора, следя за происходящим сквозь упавшие на глаза пушистые белокурые волосы, робко держалась позади, как крошечная дриада, у которой нет своей воли.
— Так вы пожелаете мне спокойной ночи? — спросил Беркин необычно ровным и мягким голосом. Дора тут же метнулась назад, как листок, подхваченный ветром. А вот Билли спокойно двинулся вперед — медленно и охотно, протягивая для поцелуя плотно сжатые губки. Урсула наблюдала, как мужчина нежно, очень нежно коснулся своими губами губ мальчика и любовно провел рукой по пухлой щечке. Никто из них не произнес ни слова. Билли был похож на херувима или мальчика-прислужника в алтаре, а Беркин — на высокого сурового ангела, взирающего на него сверху.
— А ты хочешь, чтобы тебя поцеловали? — обратилась Урсула к девочке. Дора медленно отступила — маленькая дриада, которая не хочет, чтобы к ней прикасались.
— Ты что, не пожелаешь мистеру Беркину спокойной ночи? Иди, он ждет тебя, — сказала Урсула.
Но девочка опять отступила.
— Глупышка Дора! Глупышка Дора! — сказала Урсула.
Беркин чувствовал в малышке недоверие и вражду и не мог понять причину.
— Тогда пошли, — позвала детей Урсула. — Надо лечь до прихода мамы.
— А кто послушает, как мы читаем молитвы? — спросил с беспокойством Билли.
— Кого бы ты хотел?
— Ты можешь?
— С радостью.
— Урсула?
— Что, Билли?
— А что такое «кого»?
— Родительный падеж от вопросительного местоимения «кто».
После недолгого размышления — с доверчивой улыбкой:
— Правда?
Сидя в одиночестве у камина, Беркин улыбался. Когда Урсула вернулась, он сидел неподвижно, положив руки на колени. Мужчина показался ей древним идолом, божеством неведомой религии. Он повернулся к ней: неестественно бледное лицо едва ли не фосфоресцировало.
— Ты хорошо себя чувствуешь? — спросила Урсула, испытывая к нему почти отвращение.
— Не думал об этом.
— А разве для этого надо думать?
Темные глаза Беркина скользнули по лицу девушки, ее отвращение не скрылось от него. Вопрос он оставил без ответа.
— Неужели ты не можешь сказать, как себя чувствуешь, не подумав предварительно об этом? — настаивала Урсула.
— Не всегда, — ответил он холодно.
— А тебе не кажется это отвратительным?
— Отвратительным?
— Да. Думаю, преступно до такой степени не чувствовать своего тела, чтобы не понимать, болен ты или нет.
Беркин угрюмо взглянул на нее.
— Пожалуй.
— Почему ты не лежишь в постели, когда нездоров? Ты плохо выглядишь.
— Так плохо, что смотреть неприятно? — спросил он насмешливо.
— Да, неприятно. Зрелище отталкивающее.
— Ага! Жаль!
— Идет дождь, вечер ужасный. Непростительно так относиться к себе; человек, который плохо заботится о своем теле, неминуемо будет страдать.
— …который плохо заботится о своем теле, — машинально повторил Беркин.
Это заставило ее замолчать. Воцарилась тишина.
Родные вернулись из церкви. Сначала вошли девочки, потом мать с Гудрун и отец с сыном.
— Добрый вечер, — приветствовал Беркина слегка удивленный Брэнгуэн. — Вы ко мне?
— Нет, — ответил Беркин, — не могу сказать, чтобы специально к вам. Просто день такой унылый, и я подумал: может, вы будете не против моего визита.
— День действительно не из лучших, — доброжелательно отозвалась миссис Брэнгуэн. В этот момент сверху послышались детские голоса: «Мама! Мама!» Миссис Брэнгуэн подняла голову и спокойным голосом сказала: — Сию минуту поднимусь к вам, Дойси. — И снова обратилась к Беркину: — Как там в Шортлендзе? Надеюсь, ничего больше не случилось? Ох, — вздохнула она, — бедные люди, ужасное горе.
— Вы, наверное, были у них сегодня? — спросил отец.
— Джеральд приходил ко мне, мы пили чай, потом я проводил его. Все в доме крайне возбуждены — не в себе, можно сказать.
— Мне кажется, члены этой семьи не умеют сдерживать своих чувств, — сказала Гудрун.
— Совсем не умеют, — ответил Беркин.
— Я в этом не сомневалась, — едва ли не ехидно произнесла Гудрун.
— Они чувствуют, что должны вести себя как-то особенно. В прежние времена люди поступали куда лучше: когда у них случалось горе, они закрывали лицо и уединялись.
— Вот именно! — воскликнула Гудрун, вспыхнув и залившись краской. — Что может быть отвратительнее проявлений горя на публике, это так уродливо, так фальшиво! Если скорбь не прячут от чужих глаз, то грош ей цена.
— Согласен с тобой, — сказал Беркин. — Когда я увидел, что все бродят по дому со скорбно-фальшивым видом, мне стало стыдно за них. Они боятся вести себя естественно.
— Однако с таким горем справиться нелегко, — осадила их миссис Брэнгуэн, шокированная подобной критикой.
Произнеся эти слова, она пошла наверх к детям.
Беркин задержался еще на несколько минут, потом откланялся. Когда он ушел, Урсула испытала такой острый прилив неприязни к нему, что ее сознание, казалось, превратилось в сплошной сгусток ненависти. Все ее естество словно заострилось, как пропитанная ядом стрела. Она не понимала, что с ней. Острая, сильная ненависть — неподдельная, подлинная, неосознанная — завладела ею. Думать об этом она не могла, все происходило помимо ее воли. Это было как одержимость. Урсула и чувствовала себя одержимой. В течение нескольких дней она пребывала в состоянии неодолимой ненависти к Беркину. Ничего подобного раньше она не знала, это чувство словно переносило ее из знакомого мира в какое-то ужасное место, где не действовали законы ее прежнего существования. Она бродила, как потерянная, утратив вкус к жизни.
Все было так туманно и необъяснимо. Она не знала, почему ненавидит Беркина, ее ненависть была совершенно непонятной. Урсула только осознала, испытав при этом потрясение, что совершенно неожиданно он превратился в ее злейшего врага, стал своего рода квинтэссенцией всего худшего, что есть на земле.
Она вспоминала его бледное, нервное лицо, темные глаза, в которых всегда горело желание убедить собеседника, и непроизвольно касалась лба: в своем ли она уме — с такой силой ее захлестнуло пламя жгучей ненависти.
Ее ненависть не была преходящей, она не могла определить, за что именно его ненавидит; она просто не хотела иметь с ним дела, быть чем-то с ним связанной. Ее отношение было бесповоротным и не поддавалось объяснению, ненависть была чистой, как драгоценный камень. Будто он был лучом чистого зла — не просто ее уничтожал, а отрицал полностью, объявлял недействительным весь ее мир. Она воспринимала его как полного антипода, странное создание, чье полноценное существование отрицало ее собственное не-существование. Когда она узнала, что он вновь заболел, ее ненависть только усилилась, если это еще было возможно. Подобное состояние поражало и разрушало ее, но выхода не было. Она ничего не могла с этим поделать.
Глава шестнадцатая
Мужчины наедине
Беркин лежал больной и недвижимый, чувствуя, что все против него. Он знал, как легко сейчас может треснуть сосуд, в котором заключена его жизнь. Знал он и то, насколько этот сосуд прочен сам по себе. И он не волновался. Лучше один раз умереть, чем жить той жизнью, которая тебе опостылела. А еще лучше упорно стоять на своем, сопротивляться и сопротивляться до тех пор, пока не добьешься желаемого.
Он знал, что ему нужно пересмотреть отношения с Урсулой. Знал также, что его жизнь зависит от нее. Однако предпочитал скорее умереть, чем принять ту любовь, которую она предлагала. Обычная любовь казалась ему чуть ли не рабством, чем-то вроде воинской повинности. С чем это было связано, он не знал, но мысль о любви, браке, детях, ужасной тайне совместной жизни в домашнем и супружеском благоденствии была ему отвратительна. Ему хотелось чего-то более свободного, открытого, более свежего. Чувственная зацикленность мужа и жены друг на друге была ему неприятна. То, как женатые пары скрывались за закрытыми дверями, устанавливали особые, исключительные отношения — пусть даже в любви, вызывало у него отвращение. Вокруг было множество таких неприятных пар, уединившихся в отдельных домах или отдельных комнатах, всегда только вдвоем, — и никакой другой жизни, никаких других бескорыстных отношений: калейдоскоп пар, разобщенных, бессмысленных союзов. Однако неразборчивость в любовных связях была еще противнее супружеского союза, такая связь являлась всего лишь еще одной разновидностью спаривания, противостоящей законному браку. Это было даже скучнее.