Вали Гафуров - Роман, написанный иглой
— Спасибо. Только вот насчёт скорого выздоровления…
— Эх! — с горечью воскликнул Белоусов. — Эх… Кто же это тебе сразу всё и выложил? Зверь, а не человек, безжалостный зверь.
— Напрасно вы так говорите, товарищ командир. Человек тот замечательный. Старик один, лесник. Он мне жизнь спас. Он и сказал: «Существовать будешь, парень, а видеть — ни в коем разе. Нечем тебе глядеть. И не надейся». Хороший он человек — старик. Что толку врать? Неделей позже, неделей раньше — всё одно узнал бы.
Шевченко присел на край койки. Хотел что-то сказать, но в горле запершило. Он долго поглаживал запорожские свои усы, снял зачем-то очки, снова надел. Рустам напряжённо ждал. Он не знал, кто сел па койку: то ли командир, то ли замполит. Протянул руку, потрогал. Шершавое. Чьи-то пальцы осторожно пожали ему руку, и Рустам, сам не зная, почему, угадал — сидит замполит. Почему угадал?.. Ну да, Шевченко. Рустам услышал знакомый голос, в котором уловил горе:
— Мужайся, сыпок. Ты ведь солдат., Коммунист.
— Комсомолец, — исправил его Рустам.
— Коммунист, — внятно произнёс Шевченко. — Ты настоящий коммунист, Рустам. — Замполит дышал тяжело, прерывисто. Справившись с охватившим его волнением, Шевченко откашлялся, произнёс торжественно: — Вот, дорогой товарищ Шакиров, боевой друг… Торжественно вручаю!..
Рустам ощутил в руке что-то маленькое, гладкое. Он не сразу понял, что это. Шевченко, страдая, пояснил:
— Парткомиссия решила принять тебя заочно.
Произнеся заочно, замполит чуть не застонал. Сорвалось же такое злое слово! Как же это я так? Но Рустам хоть и уловил печальное значение этого, в сущности, простого и безобидного слова, разволновался по другой причине. Он прижал маленькую книжечку к забинтованной груди, к гулко бьющемуся сердцу.
— Комиссар… Товарищ комиссар, — тихо, еле слышно вымолвил он. — Спасибо… Спасибо. Мне… Мне очень хочется плакать! От счастья… Да-да — от счастья. И ещё от горя. Ведь я не помню, не знаю, как выглядит этот… мандат в жизнь… И расписаться на нём не могу!
— Ты правильно сказал, сынок, — мандат в жизнь. Трудная она будет у тебя. Но вспомни Николая Островского, твоего товарища по страданиям, единомышленника твоего, большевика… Он и сейчас сражается, громит фашизм, учит людей любить Родину и ненавидеть её врагов!
— Очень хочется плакать.
— Поплачь, сынок.
— Комиссар… У меня нет глаз и нет слёз! — Рустам умолк, плечи его затряслись.
Он рыдал без слёз — душой. Командир и замполит не успокаивали его. Пусть. Это как раз тот случай, когда и солдат не в силах сдержать рыданий.
Весь день лежал Рустам, потрясаемый бурей чувств. Он — коммунист! Он мечтал об этом счастье ещё подросткам, шёл в бой, считая себя коммунистом… Он — калека, проглоченный зловещей тьмой!.. Он разбил жизнь любимой девушки… Хватит ли сил, выдержит ли?
Внешне он был спокоен. Очень спокоен. Врачи заподозрили даже что-то неладное, чуть ли не шоковое состояние. Они весь день колдовали над ним, кололи, давали глотать порошки, щупали пульс. Он безропотно подчинился: терпел уколы, глотал лекарства, давал щупать пульс. И думал, напряжённо, пронзительно: «Выдержу ли, буду ли достойным?!»
К вечеру пришла Катя. Присела на табурет. Рустам молчал. Она взяла его за руку, и Рустам узнал Катю.
— Пришла поздравить, да?
Катя растерялась. Собравшись с духом, сказала решительно:
— Да.
— Спасибо. Спасибо, что зашла. Просьба есть. Я хочу продиктовать тебе письмо.
— Кому?
— Мухаббат.
Катя не знала, что ответить.
— Ладно. Только диктуй хорошее письмо.
Рустам задохнулся от ярости:
— Х-х-орошее?.. Эх, ты!
— Опять за своё?
— Катенька, дорогая… Не сердись. Я много, очень много и томительно думал, я хочу ей добра… И ещё я вспомнил… Это было перед самой войной. Мы поехали с Мухаббат в Ташкент. Там, на улице, встретили слепого парня с палочкой в руке. Он попросил нас перевести его через дорогу. — Рустам приподнял голову с подушки и тут же, обессиленный, откинулся назад. — Мы помогли слепому парню. А потом… Потом Мухаббат сказала: «Бедняжка! Он даже не может полюбить. Ведь чтобы полюбить, он должен увидеть! И если даже жениться? Он никогда не увидит своего ребёнка. Какой ужас — быть слепым!»
— Рустам! — крикнула Катя. — Не смей!
— Смею, Катя, смею. Мухаббат словно предвидела мою участь.
— Ты просто злой человек, Рустам.
В палату заглянул врач. Изобразил на лице профессиональную «докторскую» улыбку — благожелательную, но сдержанную. Зачем изобразил — сам удивился. Шакиров всё равно не мог её видеть.
— Ну-с, — произнёс врач бодреньким гоном. — Пожалуй, мы чувствуем себя получше. Дискутируем даже. Это хорошо. А я принёс хорошую новость… Сержант Шакиров, это я вам говорю. Завтра утром вас эвакуируют в тыловой госпиталь.
— Рахмат, табиб. По-узбекски это — спасибо, доктор.
Доктор пробормотал что-то непонятное, должно быть, по-латыни. И тоже неизвестно — зачем по-латыни. Вышёл. Рустам сказал Кате тоном, не терпящим возражений:
— Не будем спорить, Катенька, или, как заметил доктор, дискутировать. Я твёрдо решил. Я сейчас продиктую письмо Мухаббат.
Катя долго молчала, горестно глядя на изувеченное существо — недвижимое, всё в бинтах — и наконец, вытащив из кармана халата карандаш и блокнот, покорно ответила:
— Ладно. Диктуй.
РУСТАМДЖАН, ЖИЗНЬ МОЯ!.
Редко когда в Узбекистане бывает долгая весна. Зимы — да, случаются. И довольно суровые. В прошлогодье, например, в сорок втором, снегу выпало по колено, мороз — не продыхнешь. Настоящая Сибирь. А вот весна норовит бочком проскользнуть. В России, говорят, целых три месяца талый снег лежит, ручейки от него окрест разбегаются — тысячи ручейков; природа просыпается медленно, с тихим восторгом.
А у нас словно святой каландар чудеса творит. Вчера ещё, казалось бы, на дворе снежок лежал, а нынче — вовсю палит солнце, сирень махрится, зеленеют поля, и повсюду — алые ковры маков. Теплынь, благодать! А ведь только середина апреля.
Тётушка Санобар расстелила дастархан на веранде, принесла самовар, пиалы, пару лепёшек. Села, любуясь погожим утром. Небо-то какое голубое — как бирюза в девичьем колечке! И маки нынче хороши, огнём горят. А один, поди ж ты, устроился на глиняной крыше сарая. А вон ещё парочка — на дувале. Славная пора. Жизнь ключом бьёт… Ключом! А там, далеко-далеко, куда водице проваливается на ночь, не жизнь — смерть бушует. Одно успокоение — бьют теперь проклятого Гитлера и ого разбойников, умываются изверги собственной кровью… Ой-бо-о! Кабы враг только своей кровью умывался!..
Санобар-хола вздохнула. Что-то Мухаббат замешкалась. Позвать, что ли?
Из комнатки Мухаббат донеслась грустная песня:
Истомилась в ожидании любимого,
Боль разлуки — горькие слёзы.
Плачет сердце: «Нет его, нет его!»
И меня нет самой — только слёзы…,
Тётушка Санобар почувствовала стеснение в груди. Бедная девочка, как ей тяжело. И Рустам что-то опять не пишет. Не случилось бы чего дурного…
Вышла из своей комнатки Мухаббат. Бледная, под глазами тёмные круги. Хочет улыбнуться, а губы вздрагивают.
— Что с тобой, доченька, сон плохой привиделся?
— Да нет, мама, хуже. Неспокойно на душе.
— Выпей чаю, утешься. А то что писем нет… Война ведь. Почта перегружена. Да и писать Рустаму некогда. Воюет.
— Воюет.
Санобар-хола всыпала в заварной чайник щепотку зеленоватого чая, набрала из самовара кипятку.
— Пей, доченька.
— Спасибо.
Мухаббат отпила глоток, другой, нехотя проглотила кусочек лепёшки. Вдруг в глазах её вспыхнули тревожные огонёчки.
— Аяджан, вы, наверное, что-то знаете и скрываете от меня!..
— Что ты, доченька! — всплеснула руками Санобар-жола. — Откуда мне знать? Пусть избавит тебя судьба от горя и тревоги и да будет твоя жизнь всегда светлой и чистой, как родниковые струи.
— Ох, мамочка! — Мухаббат пододвинулась к матери, обмяла её за плечи. — Аяджан… Письмами только и живу. А писем нет… Дышать нечем.
— Будут тебе письма, солнышко моё. У аскеров забот поболе, чем у дехкан в страдную нору. Некогда ему писать.
— Но ведь писал раньше! Пусть коротенькие письма, а присылал.
— Не переживай понапрасну, доченька, — мать помолчала, мучительно думая: чем бы успокоить Мухаббат? Материнское сердце — до чего же оно порой бывает жестоко! Мучительно, безвинно жестоко. Санобар-хола решилась на крайнюю меру:
— Жив-здоров Рустамджан. Если бы случилось что с ним… пришло бы плохое письмо. Обязательно!
— Что ты говоришь, мама! Опомнись, мамочка…
Санобар-хола расплакалась. Обидно. Хотела успокоить дочку, а всё наоборот вышло.