Майкл Корда - Роковая женщина
Хотел бы он теперь, чтобы эта идея никогда не приходила ему в голову — потом он подумал, что спортивные брюки уже стали слишком узки ему в поясе, глубоко вздохнул, сделал несколько приседаний, чтобы размяться, и заметил, что швейцар с любопытством наблюдает за ним из натопленного вестибюля. Патнэм помахал ему — он гордился, что со всеми поддерживает хорошие отношения, — несколько секунд пробежал на месте, дабы продемонстрировать свои благие намерения, а затем двинулся к таверне Грина, откуда обычно начинал свою пробежку.
Он свернул за угол, улыбнулся, миновав женщину, прогуливавшую собак, пунктуальную, как обычно, с полдесятком лабрадоров и золотистых ретриверов, и напомнил себе, как делал это каждый день, что с нее можно было сделать отличный снимок, потом задержался на Шестой улице у светофора. Глянул на заголовки «Нью-Йорк таймс» за стеклянным окошком газетного киоска-автомата на углу, где стоял ожидая, когда зажжется зеленый свет, и окаменел.
Чтобы разглядеть первую полосу, ему пришлось нагнуться. Стекло было грязным — кто-то уже нацарапал на нем фломастером: «Уберите богачей с наших загривков», — но все же можно было распознать, что на него с газетной страницы смотрит до боли знакомое лицо отца, сияя улыбкой, которая, как верили многие некоторое время назад, способна была привести его в Белый дом, если бы только он достаточно сильно этого захотел.
В те времена фотография отца на передовицах центральных газет была обычным явлением и как правило сопровождалась статьями о Фонде Баннермэна в разделе «Искусство и досуг». Но теперь Пат (так Патнэма называли в семье) знал лишь одну причину, по которой фотография могла появиться на первой полосе.
До него дошло, что вчера он не прослушал сообщений на автоответчике — эта мысль мелькнула у него, когда он ложился спать, но он сознательно отмахнулся от нее.
Пат машинально потянулся туда, где должен быть карман, но, конечно, на спортивном костюме его не было. Он не брал с собой денег на пробежку — только ключ, висящий на шнурке вокруг шеи. Он подумал, что может занять тридцать центов у собачницы, но она уже исчезла за углом.
Мгновение он размышлял об анекдотической ситуации — Баннермэн вынужден стрелять мелочь у прохожих! Он оглядел улицу, но никого не было видно, даже швейцар куда-то ушел. Попытался открыть дверцу автомата, но та была прочно заперта. Пнул ее. Снова ничего не произошло — все было предусмотрено именно для таких случаев.
— Черт! — выдохнул он. Обхватив автомат руками, он приподнял его и удивился, как это тяжело сделать. Он сжал автомат в своих медвежьих объятиях и, пригнув колени, приподнял его до уровня плеч. Пыхтя от напряжения, Патнэм бросил автомат на тротуар, и стеклянная дверь разбилась, вывалив на улицу имеющиеся в нем экземпляры «Таймс». Таксист притормозил посмотреть что происходит и, бросив из окна единственный взгляд на потного, краснолицего, небритого мужчину, разбивающего уличный газетный автомат, под визг шин поспешил прочь от возможных неприятностей.
Пат, подняв экземпляр «Таймс», побежал к дому.
— У меня не было с собой ни единого траханого цента, — пояснил он привратнику, который вернулся в вестибюль, привлеченный шумом на улице.
— Парень, я ничего не видел.
Пат кивнул. Что ему нравилось в Нью-Йорке, где вообще мало что может понравиться, — так это то, что здесь никто никогда ничего не видит и не слышит. Он не знал фамилий своих соседей, а если они знали его, то никогда не показывали виду. Это была одна из причин, по которой он жил в Вест-Сайде, к великому ужасу своих родственников, ибо для большинства из них Центральный парк ничем не отличался от бедных кварталов Калькутты или Бейрута.
Он быстро проглядел заметку в лифте. Об обстоятельствах смерти не было ни слова. «Представитель семьи» — Пат догадывался, что это дядя Корди — просто сообщал, что Артур Баннермэн умер от сердечного приступа. Подробности о похоронах будут опубликованы позже.
Пат глянул на яростно мигавший автоответчик, без сомнения сигналивший о новом потоке звонков, которые требовали, чтобы он вернулся в лоно семьи. От этой мысли он облился холодным потом.
Он вышел на кухню, налил себе стакан апельсинового сока и сел, чтобы дочитать статью. Он знал, что с ним творится — старое знакомое желание потянуть время, промедлить, избежать до последней минуты встречи с семьей и мучительный дискомфорт от напоминания, что он к ней принадлежит. Он уже переживал это тысячи раз — когда его исключили из Гротона, когда он сбежал из военного училища, когда он стал первым из Баннермэнов, провалившимся в Гарварде.
Конечно, это никогда по-настоящему не срабатывало — во всяком случае, надолго: неважно, как далеко он убегал, семья всегда настигала его. Он взглянул на висевшие на стене фотографии — это были его собственные снимки, воспоминания о тех днях, когда он считал, что делает нечто значительное: морской пехотинец с лицом, искаженным от горя и ужаса, закрывает плащом убитого товарища; вьетнамская семья смотрит, как американский солдат сжигает их хижину — в их глазах отражается пламя; бульвар в Сайгоне, совершенно пустой, за исключением единственного тела в центре, лежащего бездыханным рядом с разбитым велосипедом… они были мгновениями своего рода любовного экстаза, напоминая о возбуждении, которое он некогда испытал и не изведает вновь.
Его отец поддерживал войну, поддерживал полностью, верил в нее, даже после того как все уже поняли, что единственное, что нужно сделать — это быстрее похоронить мертвых и уйти домой, но он сам, и это, возможно, было гораздо хуже, видел все это ближе, чем кто-либо, и все равно любил. Словно это нарочно дожидалось его — кульминация мятежного десятилетия, логическое завершение всех тех безумных лет — катастроф на мотоциклах, изгнаний из школ, беснований на рок-концертах и экспериментов с наркотиками. Он и его поколение сделали профессию из того, чтоб искушать судьбу, и судьба поймала их — в Кхе Шане и Дананге, в цитадели Хью и Кровавом Треугольнике. Однажды он пришел домой в майке с лозунгом «Рожденный терять». Отец — в тот день на лице старика не было и тени улыбки — зарычал: «Сними эту проклятую тряпку — ни один Баннермэн не скажет такого о себе!»
Открыв вторую страницу, он нашел там окончание статьи и снова сложил газету. В конце колонки его внимание привлек короткий абзац:
«Сотрудники “Скорой помощи” сообщили, что представитель семьи обратился в больницу в 9 часов вчера вечером, после того как у миллиардера-филантропа случился сердечный приступ на квартире его приятельницы, но к моменту приезда врачей мистер Баннермэн уже был мертв.
“Мы прибыли на Западную 68-ю улицу через двенадцать минут после того, как был принят звонок, — заявил водитель. — Это даже раньше обычного срока. Задержки не было. Он просто был уже мертв».
Пат закрыл глаза и подумал о бегстве. Процентов от трастового фонда было более чем достаточно, чтобы обеспечить ему год безбедной жизни за границей. Если поторопиться, то через пару часов он уже будет на пути в Мексику или Европу и останется там, пока все не утрясется. Потом он вспомнил о Сеси, и понял, что не сделает этого. Он немного посидел на кухне, оснащенной дорогой техникой, которой он никогда не пользовался, пытаясь разобраться в своих чувствах. Что вызвала в нем смерть отца? Испытывал ли он скорбь? Он не был уверен. Он очень страдал после смерти матери — убежал от этой скорби в джунгли, но это скорее усилило его боль, чем облегчило. Но постепенно с годами в нем стало расти безразличие к любой смерти вообще, словно смерть утратила свою власть над ним и была уже не способна потрясти его. Почти все, кто был наиболее значителен для его поколения, были мертвы — Дженис, Элвис, Отис Реддинг, Ленни Брюс, Джек и Бобби, Мартин Лютер Кинг[1]. Ни разу со времени последней стоянки Кастера[2] в Литтл Бигхорне не умирало так много американцев, так мало этим доказав.
Он видел, как умирает Бобби Кеннеди, сквозь видоискатель своего «никона», нажимая и нажимая на спуск, в нем отключилось все, кроме фотографа — истинного профессионала — и он любил Бобби так сильно, как мог бы заставить себя полюбить любого политика, к ярости брата и отца, ненавидевших весь клан Кеннеди.
Он прошел в спальню в поисках подходящей одежды — лучше это, думал он, чем, нажав кнопку автоответчика, услышать знакомые ненавистные голоса, сообщающие — с различной степенью самодовольства и настойчивости — о семейной трагедии, и подробно расписывающие, в чем состоит его собственная роль в предстоящей церемонии.
Есть ли у него приличная белая рубашка? — гадал он. Прошло столько лет с тех пор, как он надевал ее последний раз. Кажется, припомнил он, последняя была подарена девушке, которая любила спать в мужских рубашках. Надо будет прикупить пару белых рубашек на пути в Кайаву — он отказывался считать ее «домом», — и черный галстук. Затем, когда Пат счищал пыль с простых черных ботинок того фасона, который одобрил бы и его отец — с прямым носком и пятью ушками, — до него внезапно дошло, что смутило его в заметке «Таймс». Мысль о том, что Артур Баннермэн имел «приятельницу» в Вест-Сайде была нелепа. Насколько знал Пат, его отец никогда не бывал нигде западнее Пятой авеню, за исключением редких обязательных официальных вечеров в Линкольн-центре, который он спонсировал, как и многие другие институты.