Николай Гейнце - Тайна любви
Обзор книги Николай Гейнце - Тайна любви
Николай Гейнце
Тайна любви
Часть первая. В ТАЙНИКЕ СЕРДЦА
I. Друг детства
Федор Дмитриевич Караулов нервною походкою расхаживал по небольшому и сравнительно дешевому номеру гостиницы «Гранд-Отель», на Малой Морской улице.
На дворе стоял октябрь 189* года.
Караулов, еще совсем молодой человек, был уже гордостью русского медицинского мира. С год тому назад он защитил блестящим образом докторскую диссертацию и вместо того, чтобы поехать за границу готовиться к профессуре, сам вызвался ехать на борьбу с посетившей его отечество страшной гостьей — холерой.
И он действительно выдержал эту борьбу.
В течение полугода он объехал страшные очаги заразы и с опасностью для собственной жизни вырывал из когтей смерти уже намеченные ею жертвы.
Газеты были полны корреспонденциями о его самоотверженной, гуманной деятельности, и имя его не только гремело в медицинских кружках, но было известно всей грамотной России не как врача, но, что гораздо почетнее как «друга человечества».
Прямо с поля битвы с ужасным бичом народов, над которым он одержал множество блестящих побед, Федор Дмитриевич прибыл в Петербург лишь на несколько дней, чтобы уехать за границу, к источникам знания и современных открытий в области той науки, изучению которой он посвятил не только все свои силы, но, казалось, и самую жизнь.
Он получил уже из медико-хирургической академии все бумаги, из казначейства назначенные ему прогонные деньги и не нынче, завтра должен был отправиться в путь на двухлетнюю разлуку со своим отечеством, чтобы возвратиться в него еще более полезным его слугою.
Для всех знавших даже близко Караулова, для его друзей, которых, впрочем, у него было немного, он казался бесстрастным человеком науки.
Товарищи его по одной из петербургских гимназий и по академии не могли передать не только ни одного романтического эпизода из его юности — этих блесток светлой, живительной росы на распускающемся цветке жизни, — но даже вспомнить о какой-либо мимолетной любовной интрижке, столь заурядного явления в жизни молодежи.
Около одинокой фигуры юноши и студента Караулова не было даже тени женского силуэта.
И на самом деде это было почти так.
С самых юных лет относившийся ко всему серьезно, он и на чувства к женщине не смотрел, как это принято в переживаемый нами «конец века», поверхностно, а следовательно, был разборчив в своих увлечениях, зная, что на почве этого увлечения вырастет в его сердце серьезное чувство.
Увы, он знал это по опыту!
В его сердце жила любовь, разрушенная роковыми обстоятельствами, заставившая его еще более сосредоточиться в самом себе, уединиться и даже стать нелюдимым.
Близко знавшие его сочли это естественным результатом его преданности науке и того сосредоточенного, необщительного характера, которым он отличался с самой юности, и не старались проникнуть в «святая святых» молодого доктора.
Он был доволен, но это отношение к нему и к его тайне окружающих имело и свою обратную сторону — сердечные чувства требуют излияния, сердечные раны требуют крика, умеряющего их боль.
Для сердечных страданий Федора Дмитриевича не было этого исхода.
Боль сердца не находила уврачевания.
Он отшатнулся от людей, которые не могли оказать ему помощи в исцелении его больного сердца, платя им за это тщательным изучением искусства исцеления их больных тел.
Горечь одиночества увеличивалась для Караулова разлукой с другом его детства и юности, графом Владимиром Петровичем Белавиным, с которым его связывало, по странной игре наших чувств, полное несходство их натур, взглядов и характеров.
И теперь мы застаем Федора Дмитриевича, с непривычным для него волнением обдумывающего вопрос: идти ли, или не идти ему к графу Белавину с прощальным визитом?
Были причины, кроме мизантропии Караулова, по которым он со страхом и трепетом думал о визите к Владимиру Петровичу.
Но не будем забегать вперед, тем более, что размышления Федора Дмитриевича были прерваны стуком в дверь его номера.
— Войдите, — произнес Караулов своим грудным, мягким голосом.
Дверь отворилась и на его пороге появился предмет его настоящих дум — граф Белавин.
Это был красавец в полном смысле этого слова.
Высокий стройный брюнет, с волнистыми волосами и выхоленными усами и баками, оттенявшими матовую белизну лица, с правильными, точно выточенными, выразительными чертами и темно-карими большими глазами, менявшими свое выражение по настроению их обладателя, то сиявшими лучами притягательной силы мягкости, то блестевшими стальным блеском гордости и своеволия, то горевшими зеленым огнем гнева и ярости.
Таков был почти единственный друг Караулова, по самой внешности представлявший с ним разительный контраст.
Федор Дмитриевич был среднего роста светлый шатен, с светло-синими вдумчивыми ласковыми глазами, в которых ярко светился недюжинный ум; черты его лица не могли назваться правильными, но в общем это лицо, на котором лежала печать высшей интеллигентности, было очень привлекательно; небольшая русая борода и усы закрывали нижнюю часть лица и губы, на которых играла всегда приветливая, но далеко не льстивая улыбка.
Самый туалет Караулова был только скромен и чист, тогда как граф Белавин был одет всегда по последнему слову моды.
— Давно ли так водится, что о приезде друзей узнают по газетам? — воскликнул, входя и бросая на одно из кресел, крытых малиновым трипом, небольшую котиковую шапку Владимир Петрович.
— Как по газетам? — смущенный, застигнутый врасплох, спросил, видимо, чтобы только что-нибудь спросить, Караулов.
— Как по газетам? — передразнил его Белавин. — Он еще прикидывается невинностью… Да так. Жена моя вчера прочла в «Новом Времени» о твоем приезде в Петербург и о предполагаемом скором отъезде за границу… Я сегодня же бросился на поиски по гостиницам и вот в четвертой, наконец, нашел тебя… Но Бог с тобой, ты, погруженный весь в филантропию и науку, невменяем… Я прощаю тебя… Нет, не то! Боже, я, кажется, уже совсем перезабыл всю университетскую, юридическую премудрость… Признаю тебя невменяемым и прощаю… Ведь я же не присяжный заседатель… Итак, я осуждаю тебя, но признаю тебя заслуживающим снисхождения и приговариваю тебя к наказанию пребывать до отъезда в моем обществе… Едем ко мне завтракать, обедать, ужинать, и…
Все это граф Белавин выговорил залпом, не переводя дыхания.
Караулов улыбался, слушая своего друга.
— Но прежде здравствуй! — перебил он, наконец, его тираду.
— Здравствуй, дружище, здравствуй… — схватил Владимир Петрович обе протянутые ему руки Караулова.
— Ты на самом деле скоро опять нас покидаешь или это пятачковая фантазия репортера? — спросил граф.
— На этот раз репортер прав. Я еду на днях…
— И уехал бы, не повидавшись со мной, — с упреком в голосе сказал Владимир Петрович.
— Нет, я собирался, все эти дни собирался… — смущенно отвечал Караулов. — Садись, гость будешь…
Приятели уселись.
Граф Белавин, не заметив смущения своего друга, и, видимо, удовлетворенный его объяснением, начал со свойственным ему остроумием и меткостью описывать новости наступившего петербургского сезона.
Владимир Петрович принадлежал к людям, которые служат сами себе слушателями и россказни которых больше всего забавляют их самих. Они упиваются своей собственной речью, не обращая внимания, что их собеседники далеко не находят ее интересной по самому свойству предмета, до которого она относится.
Они не допускают возможности, чтобы то, что обращает их, по их мнению, просвещенное внимание, могло казаться другим мелким, ничтожным, не заслуживающим ни малейшего интереса.
Светские и полусветские сплетни, имена флиртующих светских дам и звезд и звездочек полусвета, артисток и представителей чуждого совершенно Караулову «веселящегося Петербурга» так и сыпались с языка графа Белавина.
Федор Дмитриевич слушал своего приятеля сначала даже с улыбкой, вызываемой образностью его речи и оригинальными сравнениями, но вскоре улыбка эта приняла оттенок снисходительности и, наконец, в чертах доктора Караулова появилось не только выражение утомления, но прямо-таки внутреннего страдания.
Болтовня графа действовала на него положительно гипнотически.
Он делал попытки остановить поток этого светского красноречия, за которое граф Белавин был баловнем светских и полусветских гостиных, по приговору которых считался лучшим петербургским «козером», пробовал перевести разговор на домашнюю семейную жизнь своего приятеля, но безуспешно.
Казалось, жена и малютка дочь были для графа Владимира Петровича теми жизненными второстепенностями, занимать которыми даже своего друга, а не только посторонних лиц, было просто неприлично.