Вадим Черновецкий - Лолиты
Не помню, подходил ли я к ней еще. Помню только, что потом она вдруг на меня обозлилась и стала грубой. В автобусе я пошел к кипятильнику набрать горячей воды, чтобы попить с родителями чаю и поесть всяких макарон.
— Опять за водой идешь! — закричала она на меня. — А другим оставить?!
Это было совершенно неожиданно для меня, я даже опешил. Затем я вспомнил, что она сказала мне, что ее мама — бухгалтер.
— Сразу видно: дочь бухгалтера, — негромко ответил я.
Похоже, я попал в точку. Я почти физически ощутил унижение и гнев, сразившие это соблазнительное, жаркое, юное, обнаженное тело. Да, да, я унизил и груди ее, так мучившие меня, и ярко-голубые глаза, преследовавшие меня, даже когда я смотрел в окно, и каждый золотистый волосик на ее загорелой спинке, и оголенные бедра, которыми она всё время вихляла, и изящную шею с играющими при повороте головы мышцами и сухожилиями, и божественный подростковый животик с кокетливо глядящим на мир вертикальным пупочком, который показывала она всем и каждому. Я отомстил; как сладко я ей отомстил!
И той ночью я мылся в ванной в гостиничном номере, а снаружи, за дверью, ложились спать родители. Ванна была маленькая, лечь в ней было невозможно. Делать это в одной комнате с родителями, пусть даже и ночью под одеялом, я не решался. Оставался один выход — рука.
Вода, моя любимая вода между теплой и горячей, омывала меня со всех сторон. Как я любил эти жемчужные капли, потоки, брызги! Как я был благодарен этому душу! Я сел, вытянул ноги, схватил рукой свой орган и принялся двигать его кожу вверх-вниз.
Помню нарастание этой сладкой ярости, этого могучего томления — и страх, что опять ничего не выйдет, потому что не лёжа у меня никогда этого не получалось. Помню оглушение чувств: голова моя закинута, на грудь и живот льется сверкающая вода, орган кричит и зовет, стонет и плачет, боится и ликует, в воображении пылает ее ветреное летнее тело, которое жгуче оскорбило меня своей недоступностью и которое я так едко унизил в ответ, в голове от недосыпания и отчаяния бушуют видения, какие-то галлюцинации, в ванне жарко, влажно и воспаленно, я думаю о том, как срываю с нее «одежду», эту одежду-раздежду смазливеньких девочек-подростков, о которых так многие втайне мечтают, как схватываю одной рукой ее тонкие и длинные загорелые руки, а другой трогаю и щупаю ее где угодно, одетый раздетую, как педиатр-педофил — неопытное и совершенное тело, которое общество дало ему право щупать, ощущая свое безмерное над ним социальное превосходство и буйную похоть.
Я щупаю ее упругие строптивые грудки, чувствуя, как воинственно, испуганно и одновременно покорно стягиваются ее свеженькие сосочки, я щупаю ее крепкий, упругий животик, царапаю его ногтями, она стонет и пищит от страха, унижения и счастья, я перебираю ее юный пушок вокруг сладостного пупочка, который принадлежит отныне только мне, обнажается только для меня, — и снова стонет она своим сочным, влажным, эмоциональным голосом, и я не могу, не могу больше сдерживаться, тонкая мутно-белая реактивная струя вылетает из меня чуть ли не на полметра, и — внутри себя — я кричу, ору, рычу, колочу руками и бешено, судорожно извиваюсь ногами, и задыхаюсь, задыхаюсь, задыхаюсь.
Я поглощаю ее. Она поселяется во мне. Я сам становлюсь ею.
Да, у меня довольно рано, лет в 15, появилась постоянная девушка, и мы были с ней по тем временам очень долго. Но, черт возьми, не мог же я не смотреть вокруг! Они одеваются так, что, даже если не смотреть, всё равно увидишь. О, эти короткие маечки, короткие рукавчики, брючки, из которых в сидячем положении при наклоне вылезает треть голой попы в милых трусиках, тоже норовящих сползти, шея и прилегающая к ней части груди, нет, грудей, вываливающихся из кофточек, эти прозрачные ткани, эти детские голоса: высокие, поющие, грудные, зовущие, пищащие, задыхающиеся от эмоций, от инстинктов, от чувств, от полноты жизни и полноты грудей, льнущих к тебе — к каждому прохожему — возбужденными точками сосков! И это озверение, это бесконечное отчаяние: показывают, но не дают, не дают, не дают! Зачем же тогда показывают?!
В зрелом и пожилом возрасте лучше быть мужчиной. У него опыт, у него деньги, у него уверенность. Он зачастую по-прежнему может. Он знает, как соблазнять. Он царит.
Зрелая или пожилая женщина стремительно теряет или уже потеряла свою красоту. Кому она теперь нужна? Плохо быть женщиной в этом возрасте — с эротической точки зрения. Толстое, бесформенное тело, лицо безо всяких черт, выражающее одну лишь банальность… Ту же, черт возьми, бессмысленность, что и у моих учеников, ту же необоснованность, неоправданность своего существования — по Сартру! Только у мальчиков моих — юные восхитительные тела, обнаженные и глупые, и они одни оправдывают их жизнь. А у женщин во второй половине жизни — дети, поликлиники, магазины, рынки, ЖЭКи, справки, оправдания на родительском собрании, подавление борьбы дочери или сына за независимость… Мерзость, гадость, пошлость, тоска!
То ли дело в юности! О, достаточно просто не быть уродиной, я уж не говорю про красавицу, чтобы к тебе лезли, и лезли, и лезли жаждущие тела, а порой даже и сердца, а ты бы ленивыми щелчками презрительно отгоняла их, наслаждаясь своей властью над ними.
Власть! Опять старик Адлер. Меня возмущало, меня бесило, что все эти нежные пупочки, кроме одного, эти упругие и сладкие грудки, кроме двух, — все не для меня. И эти мохнатые спинки, от которых в твоей собственной спине зарождается молния, а ниже пояса катается молния шаровая, а в ушах гремит гром, и ты жаждешь ливня, ты жаждешь стать ливнем, — они тоже не для меня! А почему? Причины стандартны: робость, неуверенность, неопытность, незнание, неумение соблазнять, невозможность говорить с ними так, чтобы им было интересно, ощущение чуждости им. При не менее противоречивом и мучительном ощущении своего подавляющего интеллектуального превосходства. О, как это было несправедливо! Мне хотелось кричать и выть от этой несправедливости.
Именно поэтому я тоже хотел власти над ними, я хотел унижать их или хотя бы просто обладать ими. Они уязвили меня, они уязвляли меня каждый день! И мне, не считая моей смуглой красавицы — одной, одной за несколько лет! — оставались — опять! — только яростные фантазии. Как мало, как это было ничтожно мало! И каким одновременно богатством это было! В своем мире я царил полностью. Я был настоящим восточным деспотом. Я делал с ними всё — что угодно и с кем угодно.
Дух моих мечтаний (вас смущает это возвышенное, романтическое слово в таком порнушном контексте? Но мои мечты действительно были очень сладостными. Именно не сладкими, сладостными. И не мечты, а мечтания) неплохо отражает картинка, которую я увидел случайно в одном из школьных кабинетов английского, где нам доводилось заниматься. На рисунке была изображена стройная и с формами восточная красавица, почти обнаженная. (Кстати, именно полуобнажение или почти-обнажение возбуждает меня больше, чем полное обнажение). Она грациозно склонилась до земли перед своим властелином. Он же, крутой и надменный, смотрел на нее сверху вниз, сидя на чем-то типа трона. Называлась картина так: «Танцовщица, умоляющая халифа простить ее за ошибку в танце».