Лора Касишке - Будь моей
Потом опять подняла глаза на него.
Он больше не улыбался.
Я почти прошептала:
— Почему ты никогда не говорил об этом мне или папе?
— Папа знает. Он всегда знал.
Я положила вилку, сглотнула:
— Почему же я не знаю?
— Ты сама знаешь почему.
Я судорожно вдохнула воздух, схватилась за край стола:
— Я?
— Да. Ты. Ты знаешь.
— Что я знаю?
Я пробовала представить себе — два года. Семьсот тридцать дней, спрессованные в размер почтовой открытки без адреса, все еще путешествующей из одного отделения в другое, накапливая все новые марки, указания и приписки. И вот она наконец падает в мой почтовый ящик. Только сейчас добралась до меня.
— Что? — повторила я. — Что я знаю?
— Что ненавидишь ее. Ты всегда терпеть не могла Офелию. И не только Офелию. Послушать тебя, ни одна девушка не хороша для меня. Даже папа сказал, что лучше тебе не знать про Офелию. — Он засмеялся, потянулся через стол и взял меня за руку. — Но я люблю тебя больше всех, мам. И всегда буду. Если я сделаю татуировку, на ней будет одно слово: «Мама».
Я посмотрела на него. Он шутил и смеялся, но глаза оставались серьезными. Я отодвинулась от стола, вырвала свою руку и положила ее на колени:
— Ну а сейчас почему ты мне все это рассказываешь?
— Потому что тебе пора знать. Тебе следует знать обо мне, мам. А я знаю о тебе.
— Откуда ты знаешь? — выдохнула я.
— Я видел эту гребаную машину на дорожке.
Грубость его слов заставила меня выпрямиться на стуле.
— Я видел не только ее, мам. Я видел все, что происходило внизу. В пивнушке у «Стивера» мне удалось разговорить Гарретта, да и вообще, это было очевидно. Я знал это еще в Калифорнии. Надо смотреть правде в глаза, мам, ты никудышная обманщица.
Все вокруг пришло во вращение — стол, ресторан, Чад, сидящий напротив. Я захлопнула рот. Опять раскрыла, но Чад как ни в чем не бывало снова вооружился вилкой и принялся срезать с кости остатки кровавого мяса.
— Не трудись ничего объяснять, мама. Я не собираюсь наушничать папе или что-то в этом роде. Твои секреты в безопасности. Тем более что все закончилось.
— Да. Чад. Это…
— Все. Давай больше не будем об этом, ладно, мам? Я больше никогда не хочу говорить об этом. Этого не было.
Официантка принесла нам счет. Я взяла его. Чад на нее даже не взглянул, он смотрел на меня.
— Я не виню только тебя. Это и его ошибка. Я это знаю. Он вел себя как задница. Но ты слишком стара для этого дерьма, мам. И это последнее, что я хотел тебе сказать.
После ужина мы вернулись в «Холидей Инн», и Чад заснул на двуспальной кровати, поближе к телевизору, не досмотрев фильм о мужчине, в чьи любовные отношения стала вмешиваться его вторая сущность. Убедившись, что Чад лежит с закрытыми глазами и приоткрытым ртом, я на цыпочках пробежала через комнату и выключила телевизор. Он, полностью одетый, Лежал поверх покрывала, поэтому я взяла одеяло со своей кровати и накрыла его. Он легонько фыркнул и повернулся на бок.
Он всегда спал на боку. Я видела прошлое как наяву — новорожденный, он лежит между подушками на нашей кровати, погруженный в глубокий сон, крошечные ручки прижаты к щеке, как в молитве. У меня есть фотография: он там с розовыми поджатыми губками. Она хранится в семейном альбоме.
Но даже если бы я не сделала эту фотографию и не убрала ее в альбом, разве я забыла бы это?
Какие образы прошлого, не запечатленные на снимках, забыты и утрачены?
Какие мелочи ускользнули и навсегда затерялись в минувших годах, в закоулках памяти?
Вернутся ли они ко мне когда-нибудь? Станут своего рода утешительным призом, когда придет время умирать — яркие сцены из прожитой жизни, свежие и четкие мгновения, воспринимаемые всеми пятью органами чувств? Есть ли надежда, что хоть что-нибудь в один прекрасный день, в последние минуты жизни, увидится снова?
О, я знаю, что это будет.
Точно знаю.
Это будет запах моего грудного ребенка.
Молоко, фиалки и молодые листочки.
Я закрыла глаза и представила себе этот запах. Шейка грудничка. Мягкая кожица между ушком и ключицей, которую так часто щекочут. И он в ответ гулькает. Гули-гули-гули.
Потом я вроде как заснула, потому что ко мне вернулся мой грудничок, я видела, как он начинает ходить, мой малыш; видела себя с ножницами в руках, я срезала его золотые локоны, а из проезжающей мимо машины неслись обрывки сюиты Генделя; видела, как он, мой малыш, бежит через зеленое поле и карабкается на дерево. Карабкается все выше и выше.
— Чад! — закричала я. — Сейчас же слезай!
Но он продолжал карабкаться.
Я полезла за ним на дерево.
— Чад?
Нет ответа.
— Чад!
Он лез все выше, пока не скрылся из виду, только чернели подошвы его теннисных туфель. Сердце заколотилось. Надо подняться еще чуть-чуть, тогда я ухвачу его за щиколотку, а потом…
Потом вокруг моей собственной щиколотки что-то обвилось. Я глянула вниз и увидела Брема: он улыбался.
— Шерри! Неужели надеешься удрать от меня?
Он потянул меня вниз, и Чад совсем исчез в кроне, а я начала падать. Пока длилось падение, я отчетливо, как на черно-белой фотографии, снятой в ясном безжалостном свете, узрела истину. Истина гласила: ничто из этого не имеет значения.
Ничто.
Напрасно я так старалась быть хорошей матерью.
Кексики, испеченные специально для ребенка. Домашние задания. Вечера с обязательной сказкой на ночь. Я читала ему Шекспира. Читала Уитмена, Эмили Дикинсон, Йейтса. Охотно состояла в родительском комитете, убирала класс. Выращивала для него овощи. Водила гулять, чтобы он дышал свежим воздухом, помогала с уроками. Кормила грудью. Пела колыбельные. Знакомилась с учителями. Подружилась с его друзьями. А потом, в один ясный майский полдень, взяла и за пять минут сама все разрушила. Встретила на подъездной дорожке Брема Смита (одуряюще пахнет сирень в пике цветения, означающем переход к увяданию) и разрушила основу своей жизни, то, что составляло мою сущность, все, что я созидала долгие годы и довела до совершенства. И вдруг просыпаюсь в комнате мотеля, с руками, сжимающими горло в попытке остановить крик. За дверью, в холле, заливался хохотом ребенок, и мужской голос выговаривал ему: «Тс, уже поздно. Люди спят».
Мне не нужно было одеваться — с вечера я поленилась и даже не достала ночную рубашку. В темноте нащупала ключ на стойке, сунула его в кошелек, выскользнула из комнаты и захлопнула за собой дверь.
В холле горел неестественно яркий свет, на полу лежал ковер с хаотическим геометрическим рисунком дикой расцветки. Я на лифте спустилась в вестибюль и нашла платный телефон. Набрала домашний номер.