Обнаженная. История Эмманюэль - Кристель Сильвия
Цвет глаз — семейная черта. Я не могу его точно определить. Серый или светло-зеленый?
Бабушка не любит этот нарциссизм, мои кривляния. Долгое созерцание своего лица, всматривание в него под разными углами делают меня рассеянной и вообще переходят все границы. Однажды бабушка закрывает зеркало газетной бумагой, а потом молча созерцает мое разочарование с благодушной властностью. Лишенная такого увлекательного зрелища, я на несколько выходных дней просто подчиняюсь тихому и приятному бабушкиному распорядку.
У тети Мари маниакально-депрессивный психоз, как у ее отца.
— У нее не все в порядке с головой, — говорит мать, понизив голос.
Прежде чем наша странная тетя переехала в отель, мы ездили навещать ее в больницу. Тетя Мари выглядела вполне нормальной, была улыбчивой и любезной. Ей нравилось, что мы приезжаем, и она всегда старалась вести себя спокойно, давая понять, что она такая же, как все, и ее напрасно здесь заперли. В зависимости от ее душевного состояния тетю накачивали литием или трясли электрошоком, искусственно поддерживая ровное настроение. Меня, тогда еще ребенка, поразило телосложение санитаров.
— Они звери! — говорила тетя Мари тихо, чтобы санитары не слышали. Чтобы вырваться из больницы, она подожгла свою кровать, и ее выгнали. Забирать свою сестру приехал отец. Он подписал документы, заплатил за сожженную кровать и приютил тетю Мари в отеле.
— Скажи им, что я не сумасшедшая, ну скажи же, скажи! — вопила она, покидая больницу. Прием сильных медикаментов лишал ее способности высказываться — из нее делали какое-то тихое существо с погасшей улыбкой. Сейчас она мстительно показывала пальцем на белокурых верзил с бесстрастными лицами, ожидающих от отца одного только знака, чтобы запереть ее снова.
— Ну конечно, ты не сумасшедшая, — отвечал отец, крепко держа ее за руку. — Поехали!
«Маниакально-депрессивный психоз» — слово занятное, сложное, звучит как научная формула. Его всегда произносят отчетливо, но почти шепотом. Печальная тревога читается на лице матери. Должно быть, это тот недостаток, который нужно скрывать, редкий порок, поразивший всю нашу семью, но нашедший внешнее проявление только в тете.
Тетя Мари полжизни ходит по земле, а вторую половину витает в облаках. Она живет в основном ночью, когда яркие краски стираются. Она может целыми днями смеяться и напевать, покупать в кредит странные подарки и кричать, что жизнь коротка, но прекрасна. В такие дни она дарит свою любовь всем, словно огромные букеты цветов. Потом вдруг уходит в себя, точно жертва разбитой мечты или ушедшей любви, и нет тогда никого тише и медлительнее нее. Но вот она снова оживает, и ее вера в любовь становится даже глубже, чем прежде; тетя удивляет нас своими чудачествами по причине временно возродившегося жизнелюбия.
Когда я вырасту, то буду маниакально-депрессивной, это делает жизнь ярче, забавнее.
Я любила своих теток. Они — такие разные — всегда были здесь, рядом со мной, девчонкой, предоставленной самой себе. У окружавшей меня повседневности были их теплые и живые лица; каждый день мои тетки ткали вокруг меня мягкую пряжу любви.
Тетя Мари следит за баром отеля, который частенько закрывает уже под утро. Этот бар — сердце тихого разврата, вполне обычного, домашнего. Тетя мало спит и совсем не пьет. Во время ежедневных попоек она всегда трезвая. Постояльцам хорошо рядом с такой благодушной женщиной, у которой настроение меняется настолько часто, что некоторые принимают ее за такую же пьяную, как они сами.
Мать — завсегдатай бара, она пьет тихо и крепко. И к тому же постоянно, вино или херес, который сама себе наливает. Она хорошо переносит алкоголь, в этом я на нее похожа. Мать никогда не выглядит пьяной, а если уж совсем перебирает, то скрывается в спальне или приказывает мне идти спать. Когда мать выбита из колеи, обижена, уязвлена, она напивается, чтобы забыться.
Моя мать не умела выражать свои чувства. Она подавляла их как малодушие, слабость. Жизнь была трудной, опасной, заставляла быть готовой ко всему. Мать боялась чувств, как страшатся гигантской волны, сметающей все на своем пути, уносящей далеко в открытое море. Она привыкла всегда держать себя в руках, и переносить это нечеловеческое напряжение ей помогал алкоголь.
Отец посещает бар по той же причине, что и мать, но при его появлении все оживает. Он играет на фортепьяно и на синтезаторе — эдакой современной музыкальной шкатулке, которая звучит голосами разных инструментов и дает возможность выбрать любой ритм. Тут есть что-то магическое, таинственное, радостное. Время от времени отец нетерпеливо пытается научить играть и меня.
Постояльцы любят бар отеля, где все напиваются так крепко, что потом хохочут, не переставая, без всякой причины, и густой горловой смех разносится по всем этажам. Некоторые валятся с ног, начинают плакать, потом встают и громко поют, выкрикивают слова на незнакомом языке, названия далеких краев, куда они поедут, имена женщин, которых будут любить.
Алкоголь вошел в мою жизнь с раннего детства, когда мать, чтобы заставить меня, грудную, заснуть, клала мне на губы белую тряпочку, в которую был завернут кусочек сахара с каплей подогретого коньяка.
Алкоголь возвращал отцу радость жизни и душевное спокойствие. Тогда он играл, пел, шутил — в общем, становился моим клоуном.
Благодаря алкоголю моя мать-протестантка переставала хмуриться, становилась разговорчивой; незнакомые, яростные, как будто совсем ей несвойственные слова так и рвались из ее души. Мать выплескивала эмоции, чтобы потом вновь надолго замолчать.
Алкоголь дарил ощущение жизни. Он был песней, он был кровью отеля, струящейся по всем его артериям. Отец выпивал до сорока кружек пива в день. Подсчитывая их, я училась арифметике. Часто к пиву приходилось прибавлять по полному стакану коньяка или по маленькой стопочке ундерберга — получались новые числа.
Правда, если ему случалось не выпить за день ни капли, он вообще переставал разговаривать.
По мне, уж лучше алкоголь, чем молчание.
Кристель — моя настоящая фамилия, она происходит от слова «хрусталь». Светлая и звенящая, она очень подходила отцу.
Хрупкость нельзя объяснить, она дается от природы. Мой отец был хрупким и сам этого стыдился. Он хотел забыться, и алкоголь вместе с жизненной суетой разрушили его. Он любил стрельбу по летающим тарелкам, охоту и свои столярные станки, похожие на металлических пофыркивающих зверьков и занимавшие весь чердак, служивший ему убежищем. Нимало не думая о последствиях, он слушал невыносимый механический скрежет их ножей-резаков.
На охоте отец любил выстрелить из ружья, держа его у самого уха. Жестом главаря мятежников он палил в воздух просто потому, что ему нравился громкий звук. В середине жизни он почти оглох. Он мало что слышал, я это помню. Женские голоса, крики, детский плач — все эти зовы окружающего бытия медленно уходили, удалялись словно эхо, растворяясь в тишине и оставляя отца в добровольном затворничестве.
У отца не было детства. Четырехлетним его сдали в пансион. Я представляю его добрым маленьким человечком, смелым, одаренным; он старался походить на взрослых, заправлял постель без единой складки и не плакал даже в том возрасте, когда люди больше ничего не умеют делать. Он вырос одиноким, не зная ни заботы, ни беззаботности. Желание он познал раньше, чем любовь, а раньше всего он познал алкоголь.
Отец пьет, охотится, любит море, спорт, мясо и шахматы. По-нидерландски эта игра называется schaken — слово, напоминающее о похищении приличной маленькой девочки злобным типом.