Анаис Нин - Шпион в доме любви
— Я этому не верю, — сказал Джей. — Я могу восстановить сцену. Как певицу ее здесь постигло фиаско. Жизнь у нее была серой, о ней забыли, возраст уже не позволял предпринять новую атаку… Она открыла чемодан, набитый программками ее былых триумфов, вырезками из газет, восхищавшихся ее голосом и красотой, засушенными цветами, некогда подаренными ей, пожелтевшими любовными письмами и цветными шарфами, воскрешавшими ароматы и цвета ее прошлых успехов — и этот контраст с ее сегодняшней жизнью сделал дальнейшее прозябание невыносимым.
— Вы совершенно правы, — заметил Холодный Резак. — Я уверен, что так все и было. Она повесилась на пуповине прошлого. — Он запнулся, как будто весь содержавшийся в нем алкоголь закипел, и обратился к Сабине: — Вы знаете, отчего я так лоялен по отношению к Мамбо? Сейчас скажу. При той профессии, которую имею я, люди с большим удовольствием обо мне забывают. Никому не нравится, когда ему напоминают о смерти. Быть может, они игнорируют не меня, но ту компанию, которую я вожу. До конца года мне это совершенно безразлично, но только не на Рождество. Рождество наступает, и я оказываюсь единственным, кто никогда не получает поздравительных открыток. Это единственное, чего я не переношу в моей работе в морге. И вот за несколько дней до Рождества я говорю Мамбо: «Слушай, пошли мне поздравительную открытку. Я должен получить хотя бы одно поздравление с Рождеством. Мне необходимо чувствовать, что по крайней мере один человек думает обо мне в этот праздник, как если бы я тоже был человеческим существом». Но вы ведь знаете Мамбо — он пообещал, улыбнулся, а потом он берется за свои барабаны, и на него все равно что опьянение находит — его уже не отрезвить. Я неделю не спал и все думал, не забудет ли он, и что я буду чувствовать, если на Рождество обо мне забудут, как если бы я был мертв… Нет, он не забыл.
Тут он с неожиданным проворством извлек из кармана автомобильный рожок, вставил его себе в петлицу, нажал с упоением женщины, выдавливающей духи из пульверизатора, и сказал:
— Прислушайтесь к языку будущего. Весь мир Исчезнет, и вот как будут разговаривать друг с другом человеческие существа!
И, наклонившись, Холодный Резак приготовился отправиться в морг исполнять свои обязанности.
Мамбо взялся за барабаны, Сабину охватило возбуждение, словно попала в ловушку, вспомнив, какой она предстала перед Джеем в тот раз, когда он впервые увидел ее.
Одетая в красное и серебряное, она рождала в воображении звуки и образы огнедышащих моторов, когда они рвутся через улицы Нью-Йорка, заставляя сердце замирать в предчувствии катастрофы.
Одетая во все красное и серебряное, она рождала в воображении образ неистово красной и серебряной сирены, рассекающей плоть.
Взглянув на нее, он сразу понял: все будет сожжено!
Из этой красноты и серебра рвется протяжный крик тревоги к поэту, который живет (даже если втайне и незримо) в каждом человеческом существе, как ребенок — в нем (всеми брошенном и затаившемся): поэту бросила она неожиданный вызов, лестницу посреди городов и распорядилась: «Забирайся!».
Стоило ей появиться, как вся упорядоченность города уступила этой лестнице, по которой было предложено взбираться, лестнице, стоящей прямо в пространстве, как лестница Барона Мюнхгаузена, которая вела в небо.
Только ее лестница вела в пламя.
Джей смеялся и мотал из стороны в сторону головой, словно стряхивая засевший в ней образ Сабины. По прошествии семи лет она так и не научилась спокойно сидеть на месте. Она говорила много, постоянно лихорадочно запыхаясь, словно боялась тишины. Она сидела так, как будто не выносила долгого сидения; а когда она поднималась, чтобы купить сигарет, то с такой же страстью возвращалась на прежнее место. Нетерпеливая, настороженная, бдительная, словно из страха, что на нее нападут, беспокойная и проницательная. Она торопливо пила, она улыбалась так быстро, что он никогда не был уверен, можно ли это назвать улыбкой; то, что говорилось ей, она слушала только краем уха, и даже когда кто-то в баре наклонялся и окликал ее по имени, она сначала не реагировала, как будто это имя ей не принадлежало.
Ее манера смотреть на дверь бара так, как будто она ждет подходящего момента, чтобы сбежать, ее странные и неожиданные жесты, ее внезапное угрюмое молчание — она вела себя как человек, у которого налицо все симптомы его вины.
Поверх радужности свечей, над пеленой сигаретного дыма и эхом обманчивых блюзов Сабину сознавала, что Джей размышляет о ней. Однако расспрашивать его было слишком опасно; он был сатириком, и в это мгновение она добилась бы от него лишь карикатуры, которую она не смогла бы воспринять с легкостью или отогнать от себя и которая бы, при ее теперешнем настроении, неподъемным грузом добавилась к уже тянувшему Сабину вниз.
Добродушно качая головой, медленно, с тяжелой игривостью медведя, он готовился сказать что-то разрушительное, им самим называемое «жесткой честностью». И Сабина не подвергала это сомнению. Она начала рассказывать быструю, закручивающуюся по спирали, кружную историю об одной вечеринке, на которой имели место неопределенные инциденты, какие-то подернутые дымкой сцены, из которых никто не мог понять, где героиня, а где жертва. К тому моменту, когда Джей почувствовал, что узнает место (Монпарнас, семь лет назад, вечеринка, на которой Сабина вспыхнула ревностью из-за прочной связи между Джеем и Лилиан, связи, которую она попыталась разорвать), Сабина уже ушла оттуда и теперь говорила, как в прерванном сне, с пустотами, перестановками, сокращениями и галопирующими фантазиями.
Сейчас она была в Марокко, посещала с местными женщинами бани, пользуясь одной с ними пемзой и обучаясь у проституток искусству подкрашивать глаза колью, купленной на рынке.
— Это угольная пыль, — пояснила она. — И нужно делать так, чтобы она попадала прямо в глаза. Поначалу болит и хочется плакать, но от этого она только распределяется по векам, и так образуется сверкающий угольно-черный ореол вокруг глаз.
— А инфекцию ты там не подхватила? — поинтересовался Джей.
— О нет, проститутки очень осторожны и освещают коль в мечети.
Тут все рассмеялись. Мамбо, стоявший поблизости, Джей и двое посетителей, сидевших за соседним столиком, придвинули стулья, чтобы послушать Сабину. Сабина не смеялась; ее захватило другое воспоминание о Марокко; Джей видел образы, проходившие перед ее взором, как подвергаемый цензуре фильм. Он знал, что она занята уничтожением прочих историй, которые уже была готова рассказать; возможно, она даже сожалела об истории про баню, и теперь все, что она наговорила, было как будто записано на огромной доске, а она взяла губку и все стерла, добавив: