Виктор Маргерит - Моника Лербье
— Знаешь, — сказала Моника Мишель, — я только ради тебя сюда приехала.
Ей было неприятно даже по настоянию отца нарушить обещание, данное Люсьену. Но было так жалко его огорчать. И до сих пор еще звучал в ее ушах этот горький упрек. «Сделай это для меня. Нет? Ну, хорошо, поезжай спать… Твоему сердцу совершенно незнакомо чувство родственной привязанности».
Бедный отец… Неужели его денежные заботы так серьезны?
Мишель взяла подругу под руку:
— Ах, брось! Мы повеселимся… сейчас я буду танцевать.
Покачиваясь всем телом, она уже подпевала мотиву танго, обрывки которого доносились через стеклянную вертящуюся дверь.
Входя, Моника бросила недружелюбный взгляд на подъезжающие один за другим автомобили приглашенных.
Мужчины в цилиндрах, сдвинутых на затылок, нараспашку, с шелковыми кашне под меховыми воротниками. Дамы, закутанные в шиншилловые и собольи манто, с колыхающимися эгретками и сверкающими обручами в волосах.
Моника уже хотела примкнуть к веренице входящих, как вдруг ей послышалось, что подъехал автомобиль Люсьена. Но вместо того, чтобы остановиться у главного подъезда, он встал метров на двадцать дальше, у входа в отдельные кабинеты.
— Иди, — сказала она Мишель, — мне нужно кое-что разузнать.
А внутренне утешала себя: он, очевидно, кому-то уступил автомобиль так же, как сегодня утром мне. Но вдруг замерла на месте. Люсьен открыл дверцу и вышел, протягивая руку молодой женщине в таком же куньем капоре, какой она заказала сегодня у меховщика.
Как счастливые влюбленные, избегающие нескромных взглядов, они быстро скрылись в подъезде отдельных кабинетов.
Моника хотела убедиться во всем до конца.
Завтракая здесь недавно с леди Спрингфельд, она запомнила внутреннюю лестницу, ведущую во второй этаж, и бросилась туда, нагоняя Мишель. Мимо нее прошли отец и мать. Сопровождаемые поклонами метрдотеля, они поспешно направились к овальному столу, возле которого в ожидании их стояли два банкира.
Макс де Лом и Понетта беспечно флиртовали, сидя рядом.
До ее слуха, как в тумане, донесся голос Рансома:
— В кабинете было бы лучше и веселее…
А мать спросила:
— Что с тобой? Почему ты не снимаешь манто?
Моника невнятно пробормотала:
— Сейчас… я приду…
И стремительно взбежала по лестнице как раз в то время, когда Люсьен стоял перед открытой дверью кабинета, на которую указывал лакей.
Он снимал со своей декольтированной до пояса спутницы меховой капор.
Брюнетка… злое лицо… кошачья усмешка… Очевидно, Клео…
Моника ухватилась за перила — у нее подкашивались ноги.
Галлюцинация?.. Нет, ужасная, неоспоримая действительность.
Лакей, закрывший дверь за этим невероятным видением, подошел в ней и назойливо спросил:
— Что вам угодно, мадам?
Она пролепетала:
— Стол господина Пломбино… — и подумала: Так, значит, анонимное письмо…»
Услыхав знаменитое имя, лакей весь изогнулся:
— Это внизу, мадам. Позвольте вас проводить?
— Нет, благодарю вас.
Не помня себя, она повернулась к нему спиной и, чтобы скрыть свою боль, так стремительно побежала вниз по той же лестнице, по которой только что поднимался Люсьен, что лакей только закричал вслед:
— Не туда, мадам, не туда!
Но она была уже на улице и шла вдоль ряда автомобилей. Шоферы перебрасывались замечаниями. Она поравнялась с автомобилем Виньерэ. Мариус узнал ее и, удивленный, машинально приподнял фуражку:
— Мадемуазель…
И тогда только, как будто нуждаясь в этом последнем доказательстве, она почувствовала все свое возмущение и всю глубину страдания.
Повернув, она снова прошла мимо Мариуса. На этот раз он сделал вид, что не замечает ее. Моника пошла по лестнице, ведущей в салон. Она нашла в себе силы сказать лакею, который, подозревая какое-то необычайное происшествие, растерянно смотрел на нее:
— Я забыла кое-что в автомобиле.
И, как автомат, снова спустилась в ресторан. Сидевшие за столом встретили ее восторженным «А!.. А!..» Пломбино указал ей место: «Рядом со мной». Но она, не садясь, наклонилась к матери и сказала ей на ухо:
— Мне нехорошо, я уезжаю.
Моника дрожала, и вид у нее был такой встревоженный, что мадам Лербье забеспокоилась:
— Что с тобой? Я тебя провожу.
— Нет, нет, оставайся, — раздраженно сказала она, — я пришлю тебе автомобиль обратно. Ты проводишь Мишель после ужина. Я лягу спать! — И прибавила: — Это ничего, уверяю тебя. Маленький приступ лихорадки. Не беспокойтесь обо мне.
И, не прибавив больше ни слова, не взглянув на присутствующих, она запахнула манто и с поднятой головой вышла из зала.
Выйдя на улицу, она побрела, не разбирая дороги, в ночную тьму. Асфальт затвердел от мороза. Над головой широко раскинулось звездное небо. Светящиеся очертания города, яркие лучи горящих полным огнем уличных фонарей отбрасывали ночное зарево веселого пожара. Оживленная толпа все еще шумела на бульварах, как днем. Были еще освещены подъезды театров и ночных ресторанов. Потоки людей сталкивались и скрещивались… Но Она автоматически шла, как по пустыне, ничего не видя, ничего не слыша вокруг, в полном одиночестве. Буря, бушевавшая в ней, поглотила все ее существо.
Она была одна в центре обрушившегося мира.
Моника старалась заставить себя рассуждать логически и пыталась овладеть собой. Но тотчас же беспощадное видение вставало перед глазами. Она ощущала только нестерпимую боль и какое-то отупение. Все в ней с грохотом рушилось. Под развалинами единственной мечты гибла и вера. Она была настолько подавлена всем случившимся, что ее уязвленная гордость еще молчала. Вся душа стала одной сплошной раной. Ей хотелось рыдать и кричать.
Затем, в едва проснувшемся сознании остро кольнула боль несправедливо обиженного ребенка.
Возможно ли? За что? Как? В ее душе звучала еще нежная интонация Люсьена, там у Ритца. Еще сегодня утром он выражал сожаление, проклиная бельгийцев, вызвавших его по телефону… Он улыбался, прощаясь с ней, совершенно успокоенный ее обещанием вернуться домой тотчас же после театра, не заезжая в ресторан. Она спрашивала себя в наивности отчаяния: «И это после того, как я отдалась ему? За что же он меня бросил? Зачем?». Необъяснимая измена, непонятная ложь! Больше, может быть, чем от боли ее загубленной страсти, она страдала от такой фальши. Все ее существо было до краев переполнено страданием. Грубо вырвали чувство, которое она считала неотъемлемой частью жизни. Она страдала тем более жестоко, что в душе ее еще не зарубцевалась нежная рана их сближения. Но в то же время совершенно инстинктивно ей хотелось покончить раз и навсегда со всем тем, что еще так недавно было смыслом ее жизни и стало ампутированной частью души, мертвым телом, погибшей иллюзией.